Случилось так, что, уходя домой, Мартин нагнал Бриссендена, уже переступившего порог.

— А, это вы? — окликнул его Мартин. Тот неприветливо что-то буркнул, однако пошел рядом. Мартин больше не пытался завязать разговор, и несколько кварталов они прошли в довольно тягостном молчании.

— Надутый старый осел!

Неожиданность и ядовитая сила этого возгласа ошарашила Мартина. Вышло забавно, и однако спутник становился ему все неприятнее.

249

— Чего ради Тзы к ним ходите? — резко бросил тот ему после того, как они молча прошли еще квартал.

— А вы? — не растерялся Мартин.

— Сам не знаю, черт возьми, — был ответ. — Ну, по крайней мере, это впервые я так оплошал. В сутках двадцать четыре часа, надо же их как-то убить. Пойдемте выпьем.

— Пойдемте, — согласился Мартин.

И сам растерялся, с какой стати вдруг принял приглашение. Дома, до того как лечь, предстояло несколько часов заниматься поделками, потом, когда ляжет, его ждет том Вейсмана, не говоря уже об «Автобиог-рафии» Герберта Спенсера, которая для него заманчивей самого завлекательного романа. Чего ради тратить время на малоприятного человека, мелькнула мысль. Но привлекли, пожалуй, не этот человек и не выпивка, а то, что ей сопутствует, — яркие огни, зеркала, сверкающие бокалы, разгоряченные весельем лица, звучный гул мужских голосов. Вот что притягательно— голоса мужчин, людей бодрых, уверенных, тех, кто отведал успеха и, как свойственно мужчине, может потратиться на выпивку. Он, Мартин, одинок — вот в чем беда, вот почему он ухватился за приглашение, как хватает приманку— любую, самую ничтожную — хищная рыба. С тех пор как он выпивал с Джо в «Горячих ключах», Мартин только еще раз выпил вина в баре, когда его угостил португалец-бакалейщик. Усталость ума не вызывает такого острого желания выпить, как усталость физическая, и обычно Мартина не тянуло к спиртному. Но как раз сейчас выпить хотелось, вернее, хотелось оказаться там, где шумно и людно, где подают спиртное и пьют. Таким местом и был «Грот», где они сидели с Бриссенденом, откинувшись в глубоких кожаных креслах, и пили виски с содовой.

Завязался разговор. Говорили о многом, и то Брис-сенден, то Мартин по очереди заказывали еще виски с содовой. Сам Мартин мог выпить очень много, не хмелея, но только диву давался, глядя, как пьет собеседник, и время от времени замолкал, дивясь его речам. Очень быстро у Мартина сложилось впечатление, что Бриссенден знает все на свете, что это второй настоящий интеллектуал, которого он встретил в своей жизни. Но он заметил в Бриссендене и то, чего лишен 250 был профессор Колдуэл, — огонь, поразительную чуткость и прозорливость, неукротимое пламя гения. Живая речь его била ключом. С тонких губ, словно из какой-то умной жестокой машины, слетали отточенные фразы, которые разили и жалили, а потом эти тонкие губы, прежде чем что-то вымолвить, ласково морщились, и звучали мягкие, бархатисто-сочные фразы, что сияли и славили, и исполнены были неотразимой красоты, и эхом отзывались на загадочность и непостижимость бытия; и еще они, эти тонкие губы, точно боевая труба, возвещали о громе и смятении грандиозной битвы, звучали и фразы, чистые, как серебро, светящиеся, как звездные просторы, в них отчетливо выражено было последнее слово науки, но было и нечто большее — слово поэта, смутная неуловимая истина, для которой как будто и нет слов, и однако же выраженная тончайшими ускользающими оттенками слов самых обыкновенных. Каким-то чудесным прозрением он проникал за пределы обыденного и осязаемого, туда, где нет такого языка, чтобы рассказать о виденном, и однако неизъяснимым волшебством своей речи вкладывал в знакомые слова неведомые значения и открывал Мартину то, чего не передашь заурядным душам.

Мартин забыл об испытанной поначалу неприязни. Вот оно перед ним, наяву, то лучшее, о чем рассказывали книги. Вот он подлинно высокий ум, живой человек, на которого можно смотреть снизу вверх. «Я во прахе у ног твоих», — опять и опять повторял про себя Мартин.

— Вы изучали биологию, — многозначительно сказал он вслух.

К его удивлению, Бриссенден покачал головой.

— Но вы утверждаете истины, к которым может подвести только биология, — настаивал Мартин и опять встретил непонимающий взгляд Бриссендена. — В своих выводах вы близки авторам, которых уж наверняка читали.

— Рад это слышать, — был ответ. — Если крохи моих знаний сокращают мой путь к истине, это весьма утешительно. Хотя меня весьма мало интересует, прав я или неправ. Все равно это бесполезно. Человеку не дано узнать абсолютную истину.

— Вы ученик Спенсера! — торжествующе воскликнул Мартин.

— С юности его не читал, да и тогда читал только его «Образование».

— Вот бы мне так мимоходом подхватывать знания. — выпалил Мартин полчаса спустя. Он придирчиво оценивал умственный багаж Бриссендена. — Вы — настоящий философ, вот что самое поразительное. Вы утверждаете как аксиому новейшие факты, которые науке удалось установить только a posteriori '. Вы делаете верные выводы мгновенно. Вы сокращаете путь, да еще как. Вы устремляетесь к истине со скоростью света, это какой-то дар сверхмысли.

— Да, как раз это всегда тревожило преподобного Джозефа и брата Даттона, — сказал Бриссенден. — Нет, нет, сам я отнюдь не служитель божий. Просто мне повезло— по прихоти судьбы я получил образование в католическом колледже. А вы где набирались познаний?

Мартин рассказывал, а сам внимательно присматривался к Бриссендену, ничего не упускал, перебегал взглядом с длинного худого аристократического лица и сутулых плеч к брошенному на соседний стул пальто, карманы которого вытянулись и оттопырились под грузом книг. Лицо Бриссендена и длинные узкие кисти рук темны от загара, даже слишком темны, подумал Мартин. Странно это. Бриссенден явно не охотник до загородных прогулок. Где же его так обожгло солнцем? Что-то недоброе почудилось Мартину в этом загаре, когда он опять и опять вглядывался в узкое лицо с обтянутыми скулами и впалыми щеками, украшенное орлиным носом на редкость красивой формы. Глаза самой обыкновенной величины. Не такие уж большие, но и не маленькие, неприметно карие; но в них тлел огонек, вернее, таилось нечто двойственное, до странности противоречивое. В глазах был неукротимый вызов, даже какая-то жестокость, и однако взгляд этот пробуждал жалость. Мартин поймал себя на том, что невесть почему жалеет Бриссендена — впрочем, очень скоро ему предстояло узнать почему.

— А я чахоточный, — небрежно объявил Бриссенден чуть погодя, сказав перед тем, что вернулся из Аризоны. — Я прожил там два года из-за тамошнего климата.

' Исходя из опыта (лат.).

— А опять в здешнем климате жить не боитесь?

— Боюсь?

Бриссенден всего лишь повторил то, что сказал Мартин. Но его лицо, лицо аскета, ясней слов сказало, что он не боится ничего. Глаза сузились, глаза орла, и у Мартина перехватило дыхание, он вдруг увидел Орлиный клюв, расширенные ноздри, — воплощенная гордость, дерзкая решимость. Великолепно, с дрожью восторга подумал Мартин, даже сердце забилось сильнее. А вслух он процитировал:

Под тяжкой палицей судьбы Я не склоняю головы.

— Вы любите Хенли, — сказал Бриссенден, лицо его мгновенно изменилось, оно засветилось безмерной добротой и нежностью. — Ну конечно, иначе просто быть не могло. Хенли! Отважная душа. Среди нынешних рифмоплетов — журнальных рифмоплетов— он возвышается точно гладиатор среди евнухов.

— Вы не любите журналы? — несмело, с сомнением в голосе спросил Мартин.

— А вы любите? — гневно рявкнул Бриссевден, Мартин даже испугался.

— Я… Я пишу… вернее, пытаюсь писать для журналов, — запинаясь, выговорил он.

— Это лучше, — смягчился Бриссенден. — Вы пытаетесь писать, но не преуспели. Уважаю ваш неуспех и восхищаюсь им. Я понимаю, как вы пишете. Это сразу видно. В том, что вы пишете, есть одно свойство, которое закрывает путь в журналы. Есть мужество, а этот товар журналам не требуется. Им нужны нюни и слюни, и, видит бог, им это поставляют, только не вы.