– Не такое, а то самое, это и есть твоя тряпка, – Жанна выскользнула из паранджи. – Уфф! Большая, конечно, разница, какого цвета эта гадость!
– Моя дочь Иман, – спокойно произнесла Анетта. – Иман, нашу гостью зовут Жанна. Проведи ее к себе, займи, я распоряжусь, чтобы вам принесли что-нибудь полакомиться.
Иман еле кивнула, совершенно ошеломленная. Не говоря друг дружке ни слова, девушки прошли в две соединенных аркой комнаты, видимо, и принадлежащие Иман.
Молчание затягивалось. Жанна уселась на мягкий кожаный пуф. Она не ощущала ни смущения, ни беспокойства от более чем странного положения, в которое угодила. Напротив, ею владело странное чувство, что она вроде бы и вправе войти в этот дом, вроде бы вправе знать правду о его хозяевах.
Иман не села, только грациозно оперлась коленом в такое же кожаное сиденье. Она глядела на Жанну во все глаза, которые распахивались все шире.
Не оставалась в долгу и Жанна. В отличие от Жанны Иман была идеально сложена, вот только ей не мешало бы скинуть килограммов пять лишних. Обтянутые черными лосинами ляжки и ягодицы были пухленькими, да и голый животик никак нельзя было назвать впалым. На ней было нечто из розового шелка с блестками, скорее удлиненный лифчик, чем короткая кофточка. Браслетики с бубенчиками на запястьях, заколки и булавки в поднятых на затылок волосах. Младше на год или два, Иман была с Жанной одного роста и обещала обогнать – но это, похоже, объяснялось не конституцией, а просто хорошим питанием в детстве. Комнаты были под стать своей обитательнице. Над изголовьем застеленной вишневым шелковым покрывалом кровати красовался розовый атласный полог, бесполезный по конструкции, но очень кокетливый, в лентах и рюшах. Предметы девичьего досуга валялись везде – на коврах, на диванчиках, на столиках. Бисер всех цветов в прозрачных коробках – в таких количествах, что казался крупой из сказочной кухни какой-нибудь колдуньи, мулине и шелк, пяльцы, канва, вовсе детские наборы всяких мозаик. Только кукол не хватало, но их, конечно, и быть не могло. Зато было много сладостей, которым, строго говоря, вообще не место в комнатах, во всяком случае, родителей Жанны в детстве за такое дело ругали. Здесь же очевидно считалось само собой, чтобы под руки то и дело попадались коробочки рахат-лукума и халвы, конфеты, орешки, фисташки, жестянки печенья, вазы с фруктами.
– Что тебе показать? – с капризной ужимкой произнесла Иман, выпрямившись, потягиваясь с кошачьей грацией. – Хочешь, посмотрим вместе мои украшения?
– Покажи, – усмехнулась Жанна.
Иман тут же притащила какую-то огромную чеканную шкатулку, уселась на полу около Жанны, принялась возиться с замком. Как же все-таки странно было на нее смотреть! Голубые глаза – ну точь-в-точь как у Гаэль Мусольтен, округлый подборок – как у Мадлен Мешен. Но какая чужая, уж никак не свойственная подружкам Жанны лень в каждом движении, сколько праздной скуки в каждом жесте, в каждой интонации голоса.
– Браслеты мне папа подарил на тринадцатилетие, – Иман, уже откинувшая крышку своего ларца, скинула свои побрякушки с бубенчиками и нацепила на одну руку что-то невероятно тяжелое, в мелких симметричных узорах. – Их два, видишь? Папа, между прочим, заказал эту пару в Восьмом округе, в том бутике заказы принимают за два месяца по записи. Ну, я не буду оба надевать. Этот жемчуг мы с мамой купили, правда, всего-навсего в «Галери Лафайет», но он мне так нравится! Но браслеты, конечно, эксклюзивная вещь. Нет, я все-таки, пожалуй, надену оба! Посмотри, здорово, да?
Жанна и без того смотрела на точеные белые руки, отяжеленные золотыми наростами, словно ствол березки – грибом-паразитом.
– Ты что, мышцы ими качаешь, что ли? Раз уж у вас гантели запрещены.
Жанне вновь вспомнилась Гаэль. В отличие от нее самой и Мадлен, Гаэль Мусольтен любила и умела быть красивой. «Вот Гаэль – настоящая парижанка, – вздыхала мадемуазель Тейс, терпеливо слушая рассуждения о том, что „в туалете должна быть только одна дерзкая деталь, либо уж декольте с длинной юбкой, либо мини с глухим воротом, а иначе это ведь совсем по-другому называется, верно?“, что бриллианты „не живут“ в золоте, и что вообще „золото хуже серебра“. Не так уж много оставалось у Мусольтенов как золота, так и бриллиантов, но как же играл ее единственный сапфир в своих тончайших золотых лапках, не заметных в десяти шагах, словно камень присел на палец отдохнуть и убежит, когда захочет. Вблизи он походил на глаз с золотыми ресницами и действительно смотрел на тебя, сам по себе или так он оживал только на руке Гаэли?
– А что такое гантели? – Иман наморщила лоб.
– Ну, такие тяжелые штуки, поднимать, чтобы руки были сильнее, – вздохнула Жанна.
– Так это же спорт. А спорт – харам.
– Вот я и говорю, что твои браслеты вместо спорта.
– Тебе не нравится? – Иман надулась.
– По-моему, кошмар.
Иман обиженно захлопнула шкатулку. Повисла неловкая пауза, которую обе собеседницы решительно не представляли, чем заполнить.
– Хочешь козинаков? – Иман протянула Жанне подвернувшуюся под руку глянцевую коробочку.
– Спасибо, я их не люблю.
– А какие ты сладости любишь? – Произнесла Иман немного увереннее, входя в роль гостеприимной хозяйки.
– Да не знаю, – Жанна пожала плечами. – Ну, люблю, например, карамельки со сгущенным кальвадосом.
Таких конфет водилась огромная банка у старого месье де Лескюра, министранта катакомбной общины. Он их страшно берег, Жанне никогда не доставалось больше двух штучек разом. В желтеньких обертках с портретиком Вильгельма Завоевателя, белые конфеты, когда-то прозрачные, затуманились изнутри. Но какой сладкой горечью обволакивала небо их янтарная начинка!
– Кальвадос – это место, где Ла-Манш, – похоже, слегка обиженный тон вообще был обыкновением Иман. – При чем тут конфеты?
– Кальвадос – это еще и яблочная водка, которую в этом месте раньше делали.
– Водка?! – Иман словно укололась иголкой одного из своих многочисленных рукоделий. – Ты пробовала водку? В самом деле? И тебя не наказали плетьми?
– Чтобы меня бить вашими плетьми, меня еще поймать надо, – пребывание в гостях уже начинало изрядно надоедать Жанне. Пожалуй, пора и честь знать.
– Послушай, – Иман многозначительно округлила глаза, – я ведь не маленькая, прекрасно понимаю, что ты из гетто. Но ведь не совсем же ты кафирка, наверное, все-таки ты обращаемая? Или нет?
– А ты как думаешь? Кстати, извини, конечно, но это не я кафирка, а ты – сарацинка.
Асет металась между тем по кухне, не замечая неодобрительных взглядов кухарки. Поднимая крышки кастрюль и сковородок, заглядывая в духовки и грили, она пыталась угадать, какое из приготовленных к обеду блюд может все-таки понравиться этой девочке, так неожиданно переступившей их порог. Она отдавала себе отчет, что немного покривила душой: не так уж и нужно было Жанне это убежище, по ней было как-то заметно, что есть ей куда пойти в огромном городе и без Анетты. Ей самой, прежде всего ей самой, отчего-то было очень важно, что-бы девочка провела хоть несколько часов в ее доме, безумно хотелось ее хоть чем-то угостить, хоть чем-то одарить. Это напоминало безумие, но Асет казалось, что только если Жанна съест хоть кусочек ее угощения, на душе станет хоть немного легче, хоть чуть-чуть угаснет это невыносимое чувство неприкаянности.
Это невыносимое чувство ни на мгновение не оставляло Асет с того часа, когда она так испугалась своей приятельницы Зейнаб. Конечно, Зейнаб всегда была для нее просто амбициозной дурой. Но ведь не в новые времена, не при исламе придумано, что жены должны поддерживать мужей приятельством с супругами нужных деловых знакомых. Всегда это было, это лишь правила игры. Жизнь, включавшая в себя, кроме приятных обязанностей вроде ведения дома и воспитания детей, обязанности обременительные, вроде светских отношений с дурой Зейнаб, текла себе своим чередом. Но отчего вдруг все показалось таким чужим, отчего повеяло таким детским ужасом, словно она заблудилась в лесу с чудовищами, когда безротый тюк рядом с нею закричал среди осколков и ворвавшегося в пассаж уличного шума? Словно это была не Зейнаб в своей парандже, а какое-то привидение, нечисть, у которой что-то невообразимое вместо лица, что-то страшней обвалившихся черт прокаженного, страшней оскала ожившего мертвеца таилось под этой тканью.