Анжелика перестала улыбаться, пристально поглядела в лицо матери и очень серьезно сказала:

– Но почему? Я люблю его, и он меня любит.

Не говоря ни слова, дрожа всем телом, Гюбертина обняла дочь обеими руками, прижала к себе и, в свою очередь, поглядела ей в лицо. Окутанная легкой дымкой луна опускалась за собор, летучие клочки тумана чуть розовели в небе, предвещая наступление дня. Обе женщины купались в свежести расцветающего утра, в чистой и глубокой тишине, нарушаемой только щебетом просыпающихся птиц.

– Дитя мое, только долг и послушание – залог счастья. За один час гордости и страсти приходится расплачиваться мучениями всей жизни. Если ты хочешь быть счастливой, покорись, забудь о нем, исчезни…

Но Гюбертина почувствовала, что девушка возмущенно зашевелилась в ее объятиях, и то, чего она никогда не говорила дочери, не решалась сказать и сейчас, вырвалось наконец у нее:

– Слушай! Ты считаешь, что мы счастливы с отцом? Да, мы были бы счастливы, если бы наша жизнь не была отравлена одним страданием…

И Гюбертина, еще понизив голос, дрожащим шепотом рассказала все о муже и о себе: о женитьбе против воли матери, о смерти ребенка, о бесплодном желании иметь другого, о бесконечной расплате за проступок юности. А ведь они обожают друг друга, они прожили жизнь в согласном труде, не зная нужды, и все-таки понадобились нечеловеческие усилия, вся его доброта, все ее благоразумие, чтобы не превратить дом в кромешный ад, чтобы избежать ужасных ссор и, быть может, еще более ужасной разлуки.

– Подумай же, дитя мое, и не делай того, от чего ты будешь страдать впоследствии!.. Смирись, покорись, заставь свое сердце умолкнуть!

Анжелика слушала, бледная, как полотно, подавленная, еще удерживая слезы.

– Зачем вы мучите меня, матушка? Я люблю его, и он любит меня!

И слезы потекли. Она была потрясена и растрогана откровенностью матери, а в глазах ее светился испуг, словно этот неожиданный кусочек правды ранил ее в самое сердце. И все-таки она не сдавалась. Как легко, как охотно умерла бы она за свою любовь!

И тогда Гюбертина решилась:

– Я не хотела сразу причинять тебе столько горя. Но ты должна знать… Вчера вечером, когда ты ушла к себе, я расспрашивала отца Корниля и узнала, почему монсеньор, прежде не желавший этого, решил наконец призвать сына в Бомон… Больше всего его огорчала горячность молодого человека, его тяга к беспорядочной жизни. Монсеньор с глубокой скорбью отказался от мысли сделать его священником и уже не надеялся дать ему занятие, приличествующее его имени и состоянию. Этот юноша всегда будет страстным мечтателем, взбалмошным художником… И, боясь, чтобы он не наделал глупостей, отец призвал его сюда, чтобы немедленно женить.

– Ну так что же? – еще не понимая, спросила Анжелика.

– План женитьбы обсуждался еще до его приезда, а теперь, кажется, все уже улажено, и отец Корниль определенно сказал мне, что молодой человек осенью женится на мадмуазель Клер де Вуанкур… Ты знаешь особняк Вуанкуров там, около епископства? Они в близких отношениях с монсеньором. И с той и с другой стороны все обстоит как нельзя лучше – и в смысле знатности и в смысле богатства. Отец Корниль очень одобряет этот брак.

Но девушка уже не слушала этих доводов. В ее сознании внезапно возник образ Клер. Она представилась Анжелике такой, какой та видела ее иногда, – зимой, среди деревьев парка Вуанкуров или в соборе в праздничные дни – высокая, смуглая, очень красивая девушка одних с нею лет. Красота Клер де Вуанкур была ярче, чем красота Анжелики, и отличалась царственным благородством; несмотря на внешнюю холодность, она была, по слухам, очень добра.

– Высокородная барышня, такая красивая, такая богатая!.. Он женится на ней…

Анжелика прошептала эти слова, точно во сне. И вдруг ее как будто что-то ударило в сердце.

– Он солгал мне! Он ничего мне не сказал! – закричала она.

Она вспомнила короткое смущение Фелисьена, когда она заговорила с ним о женитьбе, вспомнила, как кровь мгновенно прилила к его щекам. Потрясение было так ужасно, что лицо девушки мгновенно побледнело и голова бессильно упала на плечо матери.

– Детка моя! Дорогая моя детка! Я знаю, это очень больно. Но позже было бы еще больнее. Так вырви же скорей нож из сердца!.. Каждый раз, как тебе опять станет плохо, повторяй себе, что никогда монсеньор, грозный Жеан XII, о неутолимой гордости которого говорят до сих пор, никогда он не отдаст своего сына, последнего в их роду, за простую вышивальщицу, за сироту, подобранную на паперти и воспитанную бедными ремесленниками.

Бесконечная слабость овладела Анжеликой, она покорно слушала и уже не пыталась возражать. Что это прошло по ее лицу? Чье-то холодное дыхание прилетело издалека, из-за крыш и заледенило ее кровь. Быть может, это дыхание мирских несчастий, дыхание той печальной действительности, которой ее пугали, как пугают волком непослушных детей? Оно коснулось ее лишь на мгновение и причинило ей острую боль. Но она уже прощала Фелисьена: он не солгал ей, он только промолчал. Отец хочет женить его на этой девушке, но сын, конечно, откажется. Фелисьен просто еще не осмелился начать открытую борьбу, и если он промолчал, то, быть может, оттого, что теперь решился. Бледная, убитая этим первым обрушившимся на нее горем, уже тронутая грубой рукою жизни, Анжелика еще надеялась, еще верила в свою мечту. Все еще могло уладиться, но гордость ее была раздавлена – смирение и покорность сменили ее.

– Вы правы, матушка, я согрешила и больше грешить не буду… Обещаю вам, что никогда не стану противиться судьбе.

Это были слова покорности; победа осталась на стороне воспитания, на стороне того круга идей, в каком росла Анжелика. Разве она имеет право сомневаться в завтрашнем дне, если до сих пор все окружающие проявляли по отношению к ней столько нежности и благородства? Анжелика хотела быть мудрой, как Катерина, скромной, как Елизавета, чистой, как Агнеса; она верила, что только святые могут помочь ей победить; ей делалось легче при мысли об их поддержке. Неужели ее старый друг-собор, Сад Марии, Шеврот, чистый домик Гюберов, сами Гюберы – все, кто любит ее, не защитят ее, если даже она сама ничего не предпримет, а будет только покоряться?