Епископ глядел на эту простую девушку в скромном платье работницы, овеянную чудесным благоуханием свежести и душевной чистоты, он слушал, как она проникновенным, чарующим, час от часу крепнувшим голосом поет гимн любви. Широкополая шляпа спустилась на ее плечи, белокурые волосы золотым сиянием окружали ее лицо – и она показалась монсеньору похожей на девственницу из старинного требника, в ней была какая-то особенная хрупкость, наивная прелесть, пламенный взлет чистой страсти.

– Монсеньор, будьте же добры к нам… Вы хозяин нашей судьбы, сделайте нас счастливыми.

Он не произносил ни слова, не шевелился, и умолявшая его Анжелика, видя его холодность, вновь опустила голову. О, чего только не пробуждал в нем этот растерявшийся ребенок, стоявший на коленях у его ног, какой аромат юности исходил от этой склонившейся перед ним головки! Он видел белокурые завитки волос на затылке – когда-то он безумно целовал такие же завитки. У той, воспоминание о которой так мучило его после двадцатилетнего покаяния, была такая же гордая, изящная, как стебель лилии, шея, от нее исходил тот же аромат благоухающей юности. Она воскресла – это она рыдала у его ног, это она умоляла его пощадить ее любовь.

Слезы покатились по щекам Анжелики, но она продолжала говорить, она хотела высказаться до конца:

– Монсеньор, я люблю не только его самого, я люблю его благородное имя и блеск его царственного богатства. Да, я знаю: я – ничто, у меня ничего нет, и может показаться, что я хочу его денег. Это правда: я люблю его и за то, что он богат… Я признаюсь в этом, потому что хочу, чтобы вы узнали меня… О, быть богатой благодаря ему и вместе с ним жить в блеске, в сиянии роскоши, быть обязанной ему всеми радостями! Мы были бы свободны в своей любви, мы не допускали бы, чтобы рядом с нами жили горе и нищета!.. С тех пор, как он полюбил меня, я вижу себя одетой в парчу, как одевались в давние времена; драгоценные камни и жемчуга дождем струятся по моей шее, по запястьям; у меня лошади, кареты, я гуляю в большом лесу, и за мною следуют пажи… Когда я думаю о нем, передо мной всегда возникает эта мечта, и я повторяю себе, что это должно исполниться; я мечтала быть королевой – и он осуществил мою мечту. Монсеньор, разве это дурно любить его еще больше за то, что в нем воплотились все мои детские желания, что, как в волшебной сказке, потоки золота полились на меня?

Она гордо выпрямилась, она была очаровательно проста и величественна, как настоящая принцесса, и монсеньор глядел на нее. Это была та, другая, – та же хрупкость цветка, то же нежное, омытое слезами, но светлое лицо. Пьянящее очарование исходило от Анжелики, и монсеньор чувствовал, как лица его коснулось теплое дуновение – трепет воспоминаний, мучивших его по ночам, заставлявших его рыдать на своей молитвенной скамеечке и нарушать стонами благоговейную тишину епископства. Еще накануне он боролся с собой до трех часов утра, и вот эта любовная история, эта мучительно волнующая страсть вновь разбередила его незаживающую рану. Но внешне монсеньор был бесстрастен, его неподвижное лицо не выражало ничего, ничто не выдавало внутренней борьбы, мучительных усилий подавить биение сердца. Если бы он каплю за каплей терял свою кровь, никто не мог бы заметить этого: он только делался все бледней, и губы его все плотнее смыкались.

Это упорное молчание приводило Анжелику в отчаяние, она удвоила мольбы:

– Монсеньор, я отдаюсь в ваши руки. Будьте милостивы, сжальтесь над моей судьбой!

Он все молчал, он ужасал ее, как будто становился все более грозным и величественным. Собор был пуст, боковые приделы уже погрузились во мрак, наверху, под высокими сводами, еще мерцал угасающий свет, и эта пустота усиливала мучительную тоску ожидания. Гробовые плиты в часовне стали неразличимы, остался только он – его черная сутана, его длинное белое лицо, казалось, вобравшее в себя остатки света. Анжелика видела его сверкающие глаза: они были устремлены на нее, и блеск их все возрастал. Уж не гневом ли они горели?

– Монсеньор, если бы я не пришла, то всю жизнь мучилась бы раскаянием и обвиняла бы себя в том, что моя трусость сделала нас обоих несчастными… Говорите же, умоляю вас! Скажите, что я была права, что вы согласны.

Зачем спорить с этим ребенком? Он уже отказал сыну и объяснил причину отказа – этого достаточно. Если он не говорит, то, значит, считает, что говорить нечего. И Анжелика поняла это, она приподнялась и потянулась к его рукам – хотела поцеловать их. Но монсеньор резко отдернул руки назад, и испуганная девушка увидала, что волна крови залила его бледное лицо.

– Монсеньор!.. Монсеньор!..

И тогда он, наконец, заговорил; он сказал одно-единственное слово – слово, уже брошенное сыну:

– Никогда!

И он ушел, на этот раз даже не помолившись. Его тяжелые шаги смолкли за абсидными колоннами.

Анжелика упала на каменные плиты пола, и долго ее сдавленные рыдания звучали в могильной тишине пустого собора.