И однажды вечером, после одной из таких встреч, задыхаясь от тоски в своей уединенной комнате, Анжелика наконец воскликнула:

– Он больше не любит меня!

Она мысленно видела высокую, красивую, с короной черных волос Клер де Вуанкур и рядом с ней его, стройного, гордого! Разве они не созданы друг для друга? Разве они не одной породы? Разве не подходят они друг к другу так, что уже сейчас можно подумать, что они женаты?

– Он меня больше не любит, он не любит меня!

Эти слова оглушили ее грохотом обвала. Ее вера рассыпалась в прах, все рушилось в ней, и она уже не находила сил, чтобы спокойно рассмотреть и обдумать факты. Только что она верила – и вот уже не верит; налетел откуда-то порыв ветра, и унес все, и бросил ее в пучину отчаяния: она нелюбима. Когда-то Фелисьен сам сказал ей, что это – самое страшное горе, самое отчаянное мучение. До сих пор она могла покорно терпеть, потому что ждала чуда. Но ее сила исчезла вместе с верой, и она, как дитя, забилась в горестной муке. Началась мучительная, скорбная борьба.

Сначала Анжелика взывала к своему достоинству: пусть он ее не любит, тем лучше! Она слишком горда, чтобы продолжать любить его. И она лгала себе, притворялась, что освободилась от своего чувства, и беззаботно напевала, вышивая гербы Откэров, до которых уже дошла очередь. Но сердце ее разрывалось, она задыхалась от тоски и со стыдом признавалась себе, что все-таки любит Фелисьена, любит еще больше, чем прежде. Целую неделю гербы, нить за нитью рождаясь под ее пальцами, доставляли ей мучительную горечь. То были два герба: герб Иерусалима и герб Откэров, разделенные на поля: одно и четыре, два и три. В иерусалимском гербе на серебряном поле сиял большой золотой крест с концами в форме буквы Т, окруженный четырьмя маленькими крестиками. В гербе Откэров поле было лазурное, на нем выделялись золотая крепость и маленький черный щиток с серебряным сердцем посередине, и еще на нем были три золотые лилии – две наверху и одна у острого конца герба. Тесьма изображала на вышивке эмаль, золотые и серебряные нитки – металл. Как мучительно было чувствовать, что руки дрожат, опускать голову, прятать ослепленные сверканием гербов, полные слез глаза! Анжелика думала о Фелисьене, она преклонялась перед его окруженной легендами знатностью. И, вышивая черным шелком по серебряной ленте девиз «Если хочет бог, и я хочу», она поняла, что никогда не излечится от любви, что она его раба. Слезы застилали ей взор, и все-таки, почти не видя, она бессознательно продолжала шить.

Поистине, это было достойно жалости: Анжелика любила до отчаяния, боролась с безнадежной любовью и не могла убить ее. Ежеминутно она хотела бежать к Фелисьену, броситься ему на шею, отвоевать его – и каждый раз борьба начиналась сначала. Временами ей казалось, что она победила, глубокое спокойствие охватывало ее, она как бы глядела на себя со стороны и видела незнакомую девушку, маленькую, рассудительную и покорную, смиренно отрекающуюся от себя, – то была не она, то была благоразумная девушка, созданная средой и воспитанием. Но вот волна крови приливала к ее сердцу и оглушала ее, цветущее здоровье, пламенная молодость рвались на волю, как кони из узды, и Анжелика вновь оказывалась во власти гордости и страсти, во власти неведомых сил, унаследованных с кровью матери. Почему она должна повиноваться? Никакого долга не существует, есть только свободное желание! И она уже готовилась к бегству, ожидая только благоприятного часа, чтобы проникнуть в епископский сад через старую решетку. Но вот возвращалась тоска, глухая тревога, мучительное сомнение. Быть может, она будет страдать всю жизнь, если поддастся дурному соблазну. Часы за часами проходили в ужасной неуверенности, в мучительной борьбе: девушка не знала, на что решиться, в ее душе бушевала буря, беспрестанно швыряя ее от возмущения к покорности, от любви к ужасу перед грехом. И после каждой победы над своим сердцем Анжелика делалась все слабее и слабее.

Однажды вечером, когда терзания ее дошли до того, что она уже не могла противиться страсти и готова была бежать к Фелисьену, Анжелика вдруг вспомнила о своей сиротской книжечке. Она достала ее со дна сундука и начала перелистывать в страстной жажде унижения. Ее низкое происхождение, вставая с каждой страницы, словно ударяло ей в лицо. Отец и мать неизвестны, фамилии нет, нет ничего, кроме даты и номера, – заброшенное растение, дико выросшее на краю дороги! воспоминания толпой нахлынули на нее: она вспомнила, как пасла стадо на тучных равнинах Невера, как ходила босиком по ровной дороге в Суланж, как мама Нини била ее по щекам за украденные яблоки. Особенно много воспоминаний пробудили в ней страницы, на которых отмечались регулярные, раз в три месяца, посещения инспектора и врача; подписи их иногда сопровождались справками и примечаниями: вот прошение от приемной матери о том, чтобы девочке выдали новые башмаки взамен развалившихся, вот неодобрительная оценка своевольного характера воспитанницы. То был дневник ее нищеты. Но одна страница подействовала на Анжелику особенно сильно и довела ее до слез – протокол об уничтожении нашейного знака, который она носила до шести лет. Она вспомнила, как всегда инстинктивно ненавидела это маленькое ожерелье из нанизанных на шелковый шнурок костяных бус с серебряной бляхой, на которой значился ее номер и дата принятия в приют. Она уже тогда догадывалась, что это, в сущности, ошейник рабыни, и если бы не боялась наказания, охотно порвала бы его своими слабыми ручонками. Подрастая, она стала жаловаться, что ожерелье душит ее. И все-таки ее заставили носить его еще целый год. И какой же был восторг, когда в присутствии мэра общины инспектор перерезал наконец шнурок и выдал ей вместо личного номера описание примет, описание, в котором уже тогда значились и глаза цвета фиалки и тонкие золотистые волосы! И все-таки до сих пор Анжелика ощущала на себе этот ошейник – метку домашнего животного, которое клеймят, чтоб распознать; он оставил след на ее коже, он душил ее. Протокол сделал свое дело: отвратительное унижение пришло на смену гордости, и Анжелика бросилась в свою комнату, рыдая, чувствуя себя недостойной любви. И еще два раза книжечка помогла Анжелике справиться с собой. Но потом и она оказалась бессильной против ее душевного бунта.