Я не знал, подпустит ли меня Скреч и смогу ли я его вызволить из капкана. Я даже не был уверен, сумею ли разрядить механизм, представлявший собой храповик с собачкой, который удерживал зазубренные шипы в лапе медведя. Капкан был ржавый, а устройство его слишком сложно, чтобы разобраться в нем, имея дело с большим и сильным зверем. Мне даже пришло в голову сходить домой за веревкой, чтобы сначала связать медведя. Но это значило проделать восьмимильный путь. Я решил, что попытаюсь обойтись без веревки. Я присел возле медведя и обхватил его морду, в ответ на этот привычный жест, заменявший у нас рукопожатие, Скреч тихонько застонал и облизал мне лицо и руки. Я почесал ему живот, и он перевернулся на спину; теперь можно было рассмотреть устройство капкана. Ступня была цела, но я не мог знать, как обстоит дело с ахиллесовым сухожилием и целы ли кости и нервы в лодыжке.
Мне вспомнились слова, которые я в прошлом году слышал от Ларча: «У страха двое детей — панический ужас и мужество». Кротость Скреча помогла мне совладать с припадком панического страха. Мужество мое родилось по воле случая. Я срезал хорошую крепкую ветку, чтобы просунуть ее между кривыми шипами и разрядить механизм. Ласково уговаривая урчащего Скреча, который терпеливо лежал на спине, как пациент на операционном столе, я осторожно придавил обеими ногами плоский конец капкана, с другой стороны его держала колода. Таким образом получился длинный рычаг. Остальные медведи обступили нас и следили за моими действиями, затаив дыхание и замерев как статуи. Достаточно было надавить палкой, как пружина сжалась, и шипы с неожиданной легкостью разомкнулись, причинив Скречу резкую, но непродолжительную боль в тот момент, когда они выскочили наружу из его тела. Скреч взвыл и отпрянул в сторону; он был уже свободен. Остальные медведи злобно зарычали, но не двинулись с места.
Обливаясь кровью, Скреч заковылял домой, поджав лапу, по пути он часто останавливался и заглядывал мне в глаза, чтобы хоть взглядом поведать о своих мучениях.
Три дня и две ночи он пролежал на нашей гигантской кровати, а я подавал ему в постель воду и копченую рыбу, которую он нехотя ел. Промыв его раны в теплой соленой воде, я больше к ним не притрагивался, положившись на целительные силы природы. Зашить обе раны Скреча без наркоза нечего было и пытаться. Он почти беспрерывно спал, но меньше ворочался во сне, когда чувствовал рядом мое присутствие, а когда его касался теплый бок братца Расти, он начинал тихонько мурлыкать во сне, как разомлевшая на солнышке рысь. На третью ночь Скреч встал и, пошатываясь, поплелся вместе с Дасти и Спуки по берегу озера, стараясь не отстать от этой парочки, которая явно хотела от него отвязаться.
Во время болезни Скреча мы с Расти часто уходили вдвоем на прогулку, пока он и Дасти спали. Расти ни за что не хотел идти в лес один и возвращался со мной, не успев как следует наесться: чтобы насытиться, ему понадобилось бы обойти очень большую территорию, а такие походы мне были просто не под силу. Я часто забирался на белые известняковые утесы, которые высились на северном берегу Отет-Крика, в надежде, что медведь хорошенько попасется на широком лугу, раскинувшемся у их подножия на сто акров; но Расти тоже любил посидеть на вершине скалы, где гулял ветер, внимая сентябрьским песням елей и хемлоков, доносившимся снизу, словно приглушенная музыка органа; при этом он вглядывался вдаль с таким видом, словно бы сам решил побывать когда-нибудь в тех местах.
Из всех наших путешествий этому медведю, по-видимому, больше всего полюбилось (не говоря, конечно, о главном его занятии — кормежке) катание на каноэ. В начале октября я чуть ли не каждый день отправлялся с ним под вечер, когда стихал ветер, в плавание по северо-западному рукаву озера; видно было, что Расти получает от этих прогулок громадное удовольствие. Медведь обладал замечательным чувством баланса; мы часами плавали в каноэ, иногда я рыбачил, потом снова брался за весло, а он, сидя впереди меня и положив передние лапы на борта лодки, чутко следил за ее равновесием. За эти вечера мы с ним так сблизились, что для взаимопонимания нам уже почти не требовалось никаких внешних знаков. Мне хочется верить, что мы с ним сделали по крайней мере первый шаг навстречу друг другу через ту непроходимую бездну, которая за множество веков пролегла между зверями и человеком.
Под влиянием дальнейших событий все остальные дни вплоть до ноября слились в моем представлении, и я не могу уже в точности восстановить последовательное течение времени. Дневник был заброшен, и я не отмечал дней по календарю. Помню, что после одной холодной и дождливой ночи последовала целая неделя солнечных дней с ночными заморозками. В эту теплую неделю медведи вдруг начали уходить на жировку днем и возвращаться домой к вечеру, чтобы провести холодную ночь в домашнем тепле. Поскольку со времени отъезда Ларча я ни разу не слышал на озере моторных лодок и гидропланов, то решил, что у нас установился статус заказника или провинциального парка, иначе с началом охотничьего сезона я стал бы сопровождать медведей в их лесных странствиях. Поэтому я был неприятно поражен, когда в один прекрасный день с озера неожиданно послышался приглушенный расстоянием рокот лодочного мотора. В северных лесах все звуки, бесконечно преломляемые эхом, разносятся далеко вокруг, причем они порой так изменяются на своем пути, что воспринимаются совершенно искаженно и нет никакой возможности судить о том, где находится их источник. В то утро я готов был поклясться, что слышал не только тарахтение мотора, но и хлопанье ружейных выстрелов, однако эти звуки показались мне такими далекими и смутными, что я приписал это впечатление хрусту сухих веток которые часто обламывались и падали в это время года.
«И все-таки мне будет спокойнее, когда эти бродяги вернутся домой», — подумал я про себя.
На закате медведи не вернулись. Лес погрузился в непроницаемую тьму безлунной ночи, которая казалась еще мрачней от зова одинокой потерявшейся куропатки. От страха она так раскричалась, что обнаружила себя и была схвачена лисой; слышно было, как вопит пойманная птица. Я сидел на крыльце, вслушиваясь в ночь, поджидая медведей, и при каждом шорохе вздрагивал. Наконец мороз стал пощипывать меня за нос и за уши, и, уйдя в дом, я разжег огонь в печи, решив, что медведи придут совершенно продрогшие.
«Скорее всего, — подумалось мне, — они откопали какую-нибудь тушу, припрятанную про запас медведем-гризли, и им пришлось обороняться от хозяина».
Я живо представил себе, как они карабкаются на кровать и зевают, разомлев от тепла, как повертевшись, устраиваются на ночлег, сторонясь при этом длинного пухового спального мешка, лежащего посередине, потому что… «это имущество Боба, а он не уступит своего места». На каждый шорох ветра, треск сухой ветки я бросался к двери и, напрягая слух, вглядывался в пустой мрак. Я так нервничал и беспокоился, что не мог усидеть от нетерпения, хотя достаточно хорошо знал, что медведи подходят к дому не таясь; они с топотом взбегали на крыльцо, рыча и награждая друг друга тумаками, каждый старался оттеснить другого, чтобы первому отпереть щеколду; ворвавшись, они гурьбой кидались ко мне здороваться, потом начиналась толкотня из-за места на кровати или в конуре, смотря по тому, где им вздумается в этот раз лечь. Я просидел до утра, подбрасывая в очаг поленья, но так и не дождался медведей.
Когда окончательно рассвело, я разложил несколько костров, надеясь, что дым привлечет людей: на озере мне снова послышался шум мотора, и я хотел предупредить охотников, что в лесу бродят ручные медведи. Я довольно далеко прошелся по берегу озера, но никто не отозвался, и я побрел домой, слушая, как замирает тарахтенье моторки, удаляясь, кажется, в сторону Мидл-Ривер. Неподалеку от хижины Ларча на озеро опустился гидроплан, второй, судя по звуку, сел где-то возле впадения Дрифтвуд-Ривер в северо-восточный рукав Таклы. Не прошло нескольких минут, как среди мирных гор вдруг совершенно отчетливо прогремели раскаты ружейных выстрелов.