Илиана исчезла бесследно и безвозвратно, как кусочек белой бумаги, унесенный ветром. Описание ее внешности было разослано во все крупные города — на том полиция и успокоилась. Но Фабиан не сдался. Мертва она или в бегах от него, однако она вернется к нему — так или иначе. В этом Фабиан был твердо уверен.
Однажды вечером он пришел домой, неся на плечах всю тяжесть своей тоски, и рухнул на стул… и вдруг обнаружил, что сидит в темноте и разговаривает с Милашкой Уилльямом.
— Так-то вот, Уилли. Все кончено. Я не смог удержать ее!
И Уилльям вдруг крикнул ему в ответ:
— Трус! Трус!
Крик шел откуда-то сверху, из пустоты.
— Кабы ты захотел, ты бы ее вернул!
Милашка Уилльям скрипел суставами и верещал из тьмы.
— Ты можешь, можешь! Думай! — настаивал он. — Придумай способ. У тебя должно получиться. Отложи меня в сторону, запри меня в сундуке. А сам начни все сначала.
— Начать все сначала?
— Да, — шепеляво шепнул Милашка Уилльям — сгусток темноты в темноте. — Да! Купи полено. Купи новое хорошее полено. Купи крепкое полено. Купи прекрасное новое крепкое полено. И возьми в руки резец. Начни работать медленно и аккуратно. Твори бережными ударами долота. Нежно округли маленькие ноздри. Неспешно прочерти на дереве тонкие черные брови над полушариями век и не забудь ямочки на щеках. За резец, вперед!..
— Нет! Это глупость. Мне ни за что не справиться!
— Ты можешь! У тебя получится, получится, получится, получится…
Голос слабел и слабел, как журчание ручья, уходящего под камень, в глубь земли. Голова Фабиана бессильно упала на грудь. Милашка Уилльям тяжело вздохнул и окончательно затих. Оба стали как недвижные камни, над которыми бурлит водопад.
На следующее утро Фабиан после долгих поисков нашел кусок дерева необходимого размера — из самой твердой и мелкослойной древесины — и принес его домой. Теперь полено лежало на верстаке. Но взяться за работу он не мог. И час, и другой, и третий он только смотрел на кусок дерева. Совершенно невероятно, что из этой холодной деревяшки его руки в союзе с памятью способны воссоздать нечто теплое, подвижно-гибкое и до боли родное. Смешно и помыслить, что удастся вернуть хотя бы приблизительно тот моросящий дождик, ту атмосферу лета и в сумерках нежный шорох хлопьев снега, которыми декабрьский ветер царапал по оконному стеклу. Нет ни малейшей надежды — ни малейшей — поймать снежинку так, чтобы она тут же не растаяла в твоих неловких пальцах.
Но тогда Милашка Уилльям заговорил снова — после полуночи, свистящим шепотом, с надрывными вздохами:
— Ты способен. Разумеется, конечно же, вне всяких мнений ты способен!
И Фабиан решился.
Целый месяц ушел на то, чтобы высвободить из дерева ее ручки и сделать их такими красивыми и изящными, как морские раковины, лежащие на солнце. Еще месяц потребовался на тельце — казалось, он отыскивает внутри дерева окаменелый отпечаток ее фигуры. Когда появились первые контуры стана, ее деревянная плоть была так нежна, так гладка, что представить под ней грубую анатомию было бы так же кощунственно, как вообразить сеточку вен в белой мякоти яблока.
И все это время Милашка Уилльям лежал, укутанный в саван пыли в своем ящике — тот мало-помалу становился его взаправдашним гробом. Милашка Уилльям еще поскрипывал из своего склепа, еще ронял хриплым голосом очередные сарказмы, то критикуя работу, то давая дельные советы, но при этом медленно умирал, по частицам исчезая из жизни хозяина — в преддверии полной разлуки, когда он будет брошен, как по весне змея сбрасывает старую кожу, которой судьба иссохнуть и быть унесенной ветром.
Бежали недели. Фабиан прилежно долбил, выравнивал, полировал, а Милашка Уилльям лежал в прострации, и периоды его молчания становились все длительней и длительней. А когда в один прекрасный день Фабиан воздел в руке уже совсем готовую новую куклу, Милашка Уилльям поглядел на Джона мутнеющим удивленным взглядом, в горле его забулькала смерть, и глаза закатились.
Так скончался Милашка Уилльям.
Пока Фабиан трудился над созданием куклы, в его голосовых связках шла своя работа: там легко трепетали звуки и слоги, отдаваясь эхом и эхом эха, там ощущались слабое движение и шорох, словно от ветра, который гонит сохлые листья. И когда он впервые взял куклу определенным образом, память скатилась по его рукам к пальцам и втекла в полую деревяшку — и ручонки куклы вдруг шевельнулись, а тельце вдруг стало мягким, гибким, суставы подвижными, и глаза наконец открылись: она смотрела на него.
А потом открылся ротик: губки чуть разошлись, словно изготовившись к речи. И он знал все-все, что она собирается ему сказать, равно как и то, что он намерен сказать ей — и в какой последовательности. Началось с невнятного шепота, шепота, шепота…
Маленькая головка осторожненько повернулась налево, потом осторожненько направо. Губы все шевелились и шевелились, пока не появилась внятная речь. И когда она наконец заговорила, он нагнулся к ее личику и почувствовал тепло ее дыхания — разумеется, он его ощутил, могло ли быть иначе! Прикладывая ухо к ее грудке, он услышал такое тихое, такое мерное, такое нежное биение — разумеется, оно билось, ее маленькое сердечко, и разве могло быть иначе?
Добрую минуту после окончания рассказа Крович продолжал молча и неподвижно сидеть на стуле. Наконец шевельнулся.
— Понятно, — сказал он. — А ваша жена?
— Элис? Она была, ясное дело, моей второй ассистенткой. Работала на совесть, выкладывалась и, благослови ее Господь, любила меня. Трудно теперь припомнить, чего ради я на ней женился. Это было бессовестно с моей стороны.
— А как насчет убитого — Окхэма?
— Я впервые увидел его только вчера, когда вы показали мне труп в театральном подвале.
— Фабиан, — с упреком сказал детектив.
— Чистая правда!
— Фабиан!
— Ей-же-ей, я не вру. Провалиться мне на месте, если это неправда!
— Правду.
Это был шепот — не громче далекого плеска волн набегающей ранним утром на серый берег в безветренный день. Вода шуршит по мелкому песку. Небо холодное пустынное. Берег такой же пустынный. Солнце кануло словно навеки.
И снова шорох-шепот:
— Правду.
Фабиан резко выпрямился в кресле и вцепился тонкими пальцами в свои колени. Его лицо окаменело.
Крович поймал себя на том, что он повторяет ее вчерашнее движение — вскинув голову, смотрит на потолок, словно это ноябрьское небо, по которому высоко и далеко улетает прочь одинокая птица, — серое пятно на холодно-сером.
— Правду! — И опять, уже почти неслышно: — Правду!
Крович вдруг подхватился и осторожно просеменил в дальний конец комнаты. Там, в раскрытой золотистой шкатулке лежало нечто, что могло шептать, говорить, а иногда и смеяться, и даже петь. Детектив перенес шкатулку на гримерный столик.
Фабиан помедлил, потом сунул руку внутрь куклы. Крович терпеливо ждал, переминаясь с ноги на ногу. Наконец губы куклы шевельнулись, глаза открылись и стали осмысленными.
Им не пришлось ждать долго.
— Первое письмо пришло месяц назад.
— Нет!
— Первое письмо пришло месяц назад.
— Нет! Нет!
— В письме было написано следующее: «Рябушинская, родилась в 1914 году, умерла в 1934-м. Снова родилась 1935 году». Мистер Окхэм работал жонглером. Много-много лет назад он выступал в той же программе, что Фабиан и Милашка Уилльям. И вот он вспомнил, прежде куклы существовала женщина.
— Нет, это неправда!
— Да, — сказал голос.
Губы Фабиана дрожали. Детектив молчал. Фабиан загнанно озирался, словно искал в стенах потайную дверь, через которую можно ускользнуть от ответа. Он даже привстал в кресле и жалобно произнес: «Пожалуйста…»
— Окхэм угрожал рассказать про нас всему миру.
Крович видел, как кукла задрожала, как заходили ходуном ее губки, как глаза Фабиана выкатились из орбит, а взгляд остановился и мускулы шеи судорожно дергались, пытаясь остановить шепот.
— Я… я была в комнате, когда пришел мистер Окхэм. Я лежала в своей шкатулке и слушала и все слышала. Я все знаю. — На несколько мгновений голос стал нечленоразделен. Затем былая внятность вернулась. — Мистер Окхэм угрожал разбить меня на куски, сжечь дотла, если Джон не заплатит ему тысячу долларов. Потом что-то очень тяжелое вдруг упало. И вскрик. Должно быть, мистер Окхэм при падении ударился затылком о пол. Я слышала, как Джон вскрикнул и потом разразился ругательствами. Слышала, как он всхлипывает. Такой прерывистый звук, будто кого-то душат.