— Ну вот, Павел Иванович, — сказал он, распахивая для приветствия объятия, — милости прошу, и будьте здесь не гостем: будьте точно в родном доме.

Они облобызались с Павлом Ивановичем под растроганные взгляды Мухобоева, кажется, даже готовящегося к тому, чтобы пустить слезу.

— А что, матушка ваша здоровы-с, — спросил Чичиков, заводя светский разговор и надеясь сим заботливым вопросом об матушке расположить к себе Самосвистова елико возможно.

— Матушка почивают после чаю, — ответил Самосвистов, — к обеду выйдут. А вы, Павел Иванович, не хотели бы посмотреть моих собак, они у меня, почитай, все братовской породы, есть даже и из-под Наяна две, сучки щенные, — сказал он, и лицо его засветилось гордостью. Павел Иванович, знающий обо всём понемногу и ровно столько, чтобы уметь не сбиться в разговоре и подыграть, польстить своему собеседнику, разбирался отчасти и в собачьих статьях, но что это за братовская порода — и кто таков Наян, не знал вовсе. Всё же он сделал удивлённые глаза и, состроив в чертах лица своего восхищение, произнёс голосом человека, поражённого этим известием до самых глубин своей души:

— Не может быть, Модест Николаевич, покажите! Об одном прошу, дайте хоть глазком взглянуть!

Лицо Самосвистова засветилось ещё ярче.

— Прошу, — сказал он, улыбаясь довольною улыбкою и пропуская Чичикова вперёд, — а ты иди в дом, — бросил он Мухобоеву.

— Пошёл, — скомандовал он, подходя к фуре, и та, заскрипев и качнувшись с боку на бок, потащилась, огибая дом, к бывшему в глубине растущего за домом огромного сада псарному двору.

— Без меня по клетям не разводят, это уж у нас так заведено, — сказал Самосвистов, на что Чичиков одобрительно кивнул головою, правда, не зная, хорошо то или плохо.

Псарня, как и всё тут, поражала порядком на ней царящим, хотя и стоял здесь дух известно какой, но чистота была образцовая: и стены, и полы, и перильца клетей были выкрашены масляною краскою. Ловчие стали разводить по клетям гончих, сдавая их псарям, давая указания, каково той или другой собаке, у кого сбита лапа, у кого коготь, кому и какой мазью или припаркой лечить царапины и ушибы. Чичиков, мимо которого проводили двух пегих псов, сказал:

— Хороши, однако, эти два арлекина.

— Да, они у меня, почитай, стаю и правят, это Крушило и Помыкай. Гончаки у меня костромской линии, и я через двух этих кобелей линию веду, — отозвался Самосвистов, с интересом глянув на Чичикова и, видимо, принимая его за знатока. А Чичиков подумал: «Слава богу! Надо же, ткнул пальцем в небо и попал», — лицо же делая тем временем в точности такое, какое пристало иметь знатоку и ценителю собачьих статей. Гончих тем временем уже рассовали по клетям, и Самосвистов предложил Павлу Ивановичу полюбоваться борзыми — предметом его неутихающей гордости. Они прошли на половину к борзятникам, и Самосвистов растворил дверь, пропуская впереди себя Чичикова с улыбкою, которая вполне могла бы присутствовать на челе какого-либо восточного деспота, открывающего потайную дверцу, ведущую в пещеру, полную сребра, злата и драгоценных камней. Здесь было попросторнее, и потолки повыше, сквозь прорубленные на высоте человеческого росту окошечки лился солнечный свет, ложась на крашеные полы жёлтыми угловатыми фигурами. Несколько бывших в проходе борзых кинулись к вошедшим, так что у Павла Ивановича в первый момент захолонуло сердце. «Чёрт, куда притащил», — подумал он, в нерешительности приостанавливаясь. Но борзые вовсе и не думали рвать пухлое и нежное тело Павла Ивановича. Радостно повизгивая, они принялись выделывать резвые прыжки, норовя лизнуть вошедших в лицо. Павел Иванович натуженно посмеиваясь, пытался незаметно, дабы не дай бог не обидеть Модеста Николаевича, прикрыться рукою, Самосвистов же и не думал обороняться от липких собачьих языков, он с удовольствием подставил своим псам щёки, целуя в ответ их мокрые носы и узкие длинные морды.

— Ну что, Павел Иванович?! Каковы?! — спрашивал он вперемешку с раздариваемыми поцелуями. — Каковы шельмы?

— Великолепны-с! Эхе-хе-хе, — отвечал Чичиков, пытаясь из последних сил оградить себя от собачьей слюны, которой неугомонные любимцы Самосвистова готовы были покрыть его с головы до пят. — Роскошь просто, хе-хе-хе, право слово, — лепетал Чичиков, — роскошь…

Но Самосвистову вскорости и самому наскучили обильные ласки, проливаемые на него собачьими языками, и он сдал повизгивающих борзых псарям.

— Это и есть моя барская свора, — сказал он, — вся, можно сказать, из Наянова гнезда.

Чичиков снова показал в лице своём благоговейный восторг и, натужась и вспомнив, что знает он о борзых и борзятниках, спросил:

— А псарские своры той же линии?

На что Самосвистов несколько сбился и сказал:

— Нет… там есть подмесь филиповских кровей. Ну, да это не так интересно, смотреть не стоит.

— Позвольте, но ведь и филиповская линия хороша, — решил подольститься Чичиков и, судя по тому, как процвело чело Модеста Николаевича, понял, что достиг цели, хотя, как и в первый раз с арлекинами, брякнул первое, что пришло на ум, но, видать, везло сегодня Павлу Ивановичу.

— Вот этот пёс, — сказал Самосвистов, подзывая к себе огромного с выгнутой спиною и узким щипцом кобеля, — этот пёс даже меня удивляет. По всем статьям хорош, густопсовости отменной. Поглядите только, каков волос на чёрных мясах, а правило, правило как обволошено, — проговорил он, принимая в руки собачий хвост и оглаживая густую шелковистую шерсть на нём.

— Да! — отозвался Чичиков, умилительными глазами поглядывая на хвост, который Самосвистов продолжал вертеть в руках. — Я просто потрясён, Модест Николаевич, нет, как говорится, слов, чтобы выразить моё удивление и удовольствие…

— Правда, есть у него один небольшой недостаток, — переходя на доверительный тон, проговорил Самосвистов, — уж очень он громыхает правилом при беге.

— То есть? — не понял Чичиков.

— Ну, пускает ветры из-под хвоста. Громыхает… — пояснил Самосвистов.

— Ах! Да, да. Это, конечно же, не украшает, — понял Чичиков, об чем идёт речь. — А как он вообще на бегу? Хорош? Парат али не очень? — спросил он, припоминая ещё одну из охотницких присказок.

— До чрезвычайности, — отозвался Самосвистов, — на корпус, если не на два, обходит любую самую резвую собаку в уезде. — И, похлопав пса по спине, он отослал его. Они ещё какое-то время походили по псарне, переходя от одной собаки к другой. Самосвистов расписывал стати и доблести своих любимцев, а Чичиков в приятных выражениях высказывал своё одобрение увиденным и услышанным от Модеста Николаевича.

Осмотрев, наконец, псарный двор, новые знакомцы, очень довольные друг другом, побрели к дому. Самосвистов был доволен, что встретил человека понимающего, с которым приятно было поговорить, а Чичиков был доволен тем, что сумел, как ему казалось, расположить к себе Самосвистова. Что, в общем-то, соответствовало истине, потому как уже одно упоминание об его превосходительстве генерале Бетрищеве, о приятельских отношениях с ним были достаточной рекомендацией и служили тем пропуском, при помощи которого можно было попасть в друзья к Самосвистову, боготворившему дядюшку Александра Дмитриевича.

Казалось, что по какой-то злой шутке, которую вздумала сыграть судьба Модеста Николаевича, человека и вправду опасного к своим неприятелям, злого до жестокости, крутого и с теми, с кем доводилось ему приятельствовать, способного на мстительность, сходную с пакостничаньем, навроде той охоты, что довелось увидеть сегодня Чичикову, но в то же время действительно храброму и твёрдому в своих намерениях, словах и поступках, казалось, что служить ему нужно было по военному ведомству, где мог он стать бравым командиром гусарского или драгунского полка, участвовать в манёврах или сражениях, а не протирать панталоны в Гражданской палате, среди чиновничей братии, мерно щёлкающей перьями в тишине залов и присутственных мест, с вечно перепачканными чернильными кляксами руками и косящими от постоянного переписывания глазами. Но судьбе, видать, угодно было распорядиться таким вот непонятным образом, поселив душу, достойную полководца, в серый казённый чиновничий мундир; и стянутая, спелёнутая этим мундиром, стеснённая и обманутая своим нынешним существованием, душа его порою бесновалась и рвалась, точно посаженная на цепь собака, готовая искусать каждого из тех, кто неосторожно приближался к ней.