Не садясь в карету, они прошли монастырским садом к домику, в котором жил архимандрит, в коем и помещались его службы, и стоявшему несколько поодаль от остальных вытянутых вдоль монастырских стен зданий. Домик этот, сложенный из белого камня, был высотою в один этаж с узкими оконцами, вкруг которых располагался точёный в белом камне узор, как бы оплетающий оконные проёмы. Такой же узор украшал и полукруглый дверной проём, в котором помещалась полукруглая же дубовая дверь с бронзовыми, лоснящимися от прикосновения многих рук рукоятками. Генерал Бетрищев позвонил в висящий у двери колокольчик, и через минуту толстые дверные створки распахнулись, и Александр Дмитриевич испросил у улыбающегося служки разрешения повидать архимандрита. Служка впустил их вовнутрь, а сам отправился с докладом. В приёмном покое, куда они попали с жаркого двора, было прохладно, по стенам висело несколько убранных в золото и серебро икон, освещаемых лампадками, и вкусно и покойно пахло ладаном и горящим свечным воском. По прошествии небольшого времени давешний служка появился вновь и объявил, что владыка ждёт наших героев, и, провожаемые служкою, они прошли коротким коридором в покои архимандрита. Войдя в покои, Чичиков ожидал было увидеть обилие золотых окладов, блещущих по стенам и укрывающих драгоценные иконы, ковровые дорожки на полу, серебряные светильники по стенам, но помимо его ожидания ничего этого в большой комнате, куда провёл их служка, не было. А был здесь длинный стол, покрытый синим сукном, на котором лежали во множестве древние книги и рукописи, и где на остающемся от них пятачке стола помещалась чернильница, рядом с которою стоял серебряный стакан с несколькими белого цвету очинёнными перьями, лежали стопка чистой и стопка исписанной бумаги. У противоположной стены стояла Голгофа с горящею при ней лампадою и висело несколько простых икон с изображением Божьей матери, святых угодников и Святой Троицы. Несколько поодаль от стола помещался деревянный трон, перед которым полукругом стояло пять или шесть стульев и больше ничего, если не считать свисающей с потолка люстры того пошиба, что можно встретить во многих купеческих или мещанских домах.
Служка просил их подождать, а сам скрылся за маленькою боковою дверцею, окованной узкими медными полосками. Павел Иванович с его превосходительством прождали ещё с минуты три, а затем боковая окованная дверца растворилась, и в комнату вошёл маленький старичок в простой чёрной рясе, тот самый, кому кланялся как-то на постоялом дворе в ноги Павел Иванович и перед кем лил слёзы. Увидевши его, Чичиков поначалу оробел, а затем подумал, что это как раз и очень хорошо, дай только бог, чтобы старичок припомнил его, и это тоже можно будет оборотить себе на пользу, завоевав больше симпатий со стороны генерала Бетрищева, чьё хорошее к Павлу Ивановичу отношение могло и немного пошатнуться ввиду последних имевших быть событий. И старичок, на счастье Павла Ивановича, вспомнил его. Когда подошли они с генералом к руке святого отца, тот перекрестил их и, ответив, как приличествовало сану, на приветствия, глянул на Чичикова и спросил:
— Ну, что, деточка, помогло тебе моё благословение?
И Чичиков, перехватив удивлённый взгляд его превосходительства, склонивши голову, точно для покаяния, отвечал, что только благодаря ему и имеет он сейчас возможность лицезреть его святейшество, а не то быть ему уже в могиле, и что был он не далее, как сегодня утром, в смертельной опасности, чему свидетелем был и его превосходительство генерал Бетрищев.
Не переставая удивляться тому, откуда могло проистекать знакомство Чичикова с архимандритом, генерал подтвердил слова Павла Ивановича, сказавши, что имевший место случай произошёл в присутствии и Афанасия Васильевича Муразова, который также очень перепугался за Павла Ивановича, и что, может быть, только благодаря доктору и не случилось с Павлом Ивановичем неприятностей.
Старичок пригласил их жестом садиться на стоящие полукругом стулья и сам уселся на старом отполированном временем троне.
— Неприятно, конечно, — сказал архимандрит, переводя взгляд с его превосходительства на Чичикова, — но я, кажется, говорил тебе, деточка, что ничто не случается против воли Отца нашего небесного. И все болезни от Него, и исцеление также от Него. — а потом, немного помолчав и снова обратясь к Чичикову, спросил: — А ты боишься смерти, деточка?
На что Павел Иванович пожал плечами и несколько растерялся с ответом.
— Кто же её не боится, батюшка? — сказал вместо Чичикова генерал. — Я вон сколько раз в глаза, можно сказать, ей глядел, а и то… — что именно «то», генерал не договорил, но и без того было понятно, что он имеет в виду.
— Это от неверия вашего проистекает, — сказал старичок архимандрит, — значит, не можете поверить вы, что душа ваша божественной природы, а верите телу, которое уже и при рождении было наполовину мертво своею дебелостью, и эта дебелость плоти мертвит и саму душу вашу, застит ей взор, не даёт узреть бога воочию. Но как мертвецы по общему свойству мертвецов не чувствуют своей омертвелости, так и мы не чувствуем того, что мы уже убиты. Убиты в момент грехопадения, до которого, подобно ангелам небесным, были бессмертны, а затем вступили в один разряд с животными и с тех пор рождаемся, уже убитые вечною смертию. И в мёртвые тела наши заключены мёртвые души наши, которым открыт один лишь путь, коим могут они вырваться из храмины тела своего, служащего для души темницею и гробом. Это путь покаяния, очищения себя покаянием и тогда, может быть, кончится для человека отчуждение его от бога, — говорил старичок тихим голосом.
Слушая архимандрита, Чичиков поймал себя на том, что всё сказанное им очень просто, и ему сейчас казалось, будто эти мысли не раз и не два уже приходили и ему в голову и даже, более того, будто он и сам так мыслил себе сей предмет постоянно, а архимандрит только лишь повторил уже не раз передуманное Павлом Ивановичем, поэтому-то он и был полностью согласен сейчас со старичком, и даже более того: видя в архимандрите единомышленника, почувствовал вдруг гордость за себя, подумавши при этом, что надо же, и он, без этих монастырских стен, без постоянных молитв и ночных бдений, тоже не лыком шит, и ему доступны великие и простые мысли, и, благодарение богу, наделён он великою силою ума и великою душою, и так поверил в то, что сам себе тут напридумывал об своей избранности, так умилился этой своей глупой грёзе, что даже прослезился от какого-то вспыхнувшего в груди ликующего чувства.
Пока Павел Иванович предавался восторгам по поводу своей исключительной угодности богу, его превосходительство генерал Бетрищев завёл с архимандритом иной, имеющий более мирской характер разговор, и разговор этот, конечно же, касался самого главного нынче для его превосходительства предмета — замужества его любимицы Улиньки, долженствующего быть осенью. Услышавши об предстоящей свадьбе, старичок архимандрит улыбнулся, посетовав на то, как быстро летит время, что, казалось бы, совсем недавно ещё крестил Улиньку, а она уже невеста.
— Да, со стариками всегда так, — сказал он, — кажется, что только вчера было, а оглянешься — жизнь прошла.
Он поддержал желание его превосходительства — чтобы венчание было в монастырской церкви, сказавши лишь, чтобы, когда определится со сроком свадьбы, дали бы знать загодя.
— Жив буду к осени, сам обвенчаю, — сказал он с улыбкою и благословив своих посетителей, перекрестил их, отпустив со словами:
— Идите, дети мои, и радуйтесь, что несёте в сердце своём бесценнейший дар православия. Идите и будьте достойны истинной веры, заповеданной нам святыми отцами церкви нашей.
И Чичиков с его превосходительством, приложившись на прощание к сухонькой руке архимандрита, пошли на улицу и Павел Иванович, испытывая уже изрядные муки голода, был рад тому, что они, наконец, уселись и карету и отправились в имение генерала Бетрищева, тем более что время было самое что ни на есть обеденное.
И снова дорога, и опять катит по ней мой герой, подставляя довольное лицо солнцу, жмуря глаза от его ярких льющихся сверху лучей. Кто ты таков и откуда ты, Павел Иванович? Ведь не может того быть, чтобы я выдумал тебя всего без остатка от начала до конца, не может быть, чтобы не существовало тебя вовсе, коли вижу я твоё жмурящееся под солнцем лицо, слышу скрипы плохо смазанной оси в генеральской карете. Откуда ты приходишь ко мне, стучишься в сердце моё, заставляя руку вновь и вновь тянуться к перу, выводя бегущие строчки, за которыми порою не поспевает и мысль моя. И я, точно писарь, которому диктует в ухо некто сидящий у него за спиною, заношу вспыхивающие в моей голове слова на чистые листы бумаги, по которым разбросана чужая и неведомая мне жизнь, так туго переплетённая с моею, что я уже и не мыслю для себя иного существования. Кто ты? Может быть, обречённый на бессмертие мелкий и каверзный бес, от невыносимой скуки своего бесконечного существования забавляющийся со мною тем, что строишь рожи и показываешь картинки; перетряхивая перед моим взором кукольные лица, позвякивая, точно медяками, мёртвыми душами, коими набиты твои тёмные и пыльные карманы. Почему ты выбрал именно меня и для чего тебе надобно это? Что хочешь ты рассказать мне, к чему вся эта игра, которую почитаю я за игру воображения. И те, вышедшие из-под моего пера персонажи — чем вдохновлено их появление, божественным ли откровением, коим, как принято думать, создаются поэмы, или же наваждением мелкого беса, шныряющего вокруг меня? Что хочешь ты показать — что люди дурны? Но это и без того известно, да и дурны они твоими неустанными об них заботами, но они бывают также и хороши, и это вопреки твоим над ними проделкам, и ты, скачущий на своих козьих копытах от дома к дому, подглядывающий в окна вороватым своим зрачком, знаешь об том лучше, нежели я. Но хочется, хочется тебе напакостить людям. Того потянешь за нос, и он у него вытянется и превратится в некое подобие стручка, этому подставишь ножку, и он вдруг, казалось бы ни с того ни с сего, засеменит, засеменит на мостовой да и стукнется головою о камни, испустивши дух, а иного — и того хуже — обженишь на ведьме, от которой ему житья нет, и он, натерпевшись от неё всякого, становится злее самого черта, то бишь тебя, окаянного.