— Вот и славно, вот и славно, — оживился Василий Михайлович, — а то ведь, я должен вам сказать, Платон очень уж расстроился. Говорит: «Я никак не ожидал, что Павел Иванович с человеком, в таких стеснённых обстоятельствах пребывающим, таковым образом поступить мог». Если уж быть до конца правдивым, то по сию пору на вас сердце держит…

«Ах, вот оно как, — подумал Чичиков, — вот, значит, какова его хворь», — но на словах ничем не показал своей догадки, а лишь сказал:

— Ну, вот, Василий Михайлович, теперь вы можете его на сей счёт успокоить и рассказать ему, что никакого злого умыслу у меня не было, а единственное, о чём я пёкся, так это о сохранении переданных в моё распоряжение сумм. Ну а сейчас, как только повстречаюсь с Семёном Семёновичем, тут же с ним и расплачусь.

— Собственно говоря, Павел Иванович, для этого вам вовсе не обязательно с ним встречаться. Деньги вы можете оставить у нас, тем более, что Платон, видя крайнюю нужду Семёна Семёновича, за вас с ним расплатился, другими словами, вы теперь должны Платону, а не господину Хлобуеву.

Услышавши такое, Чичиков почувствовал, как его прошиб холодный пот. Всех денег у него оставалось нынче чуть больше двенадцати тысяч, включая и те две тысячи из пяти, которыми ссудил его в своё время Платон Михайлович, ну а если брат Платон сполна расплатился с Хлобуевым, то выходило, что Чичикову нужно было отдавать сейчас семнадцать тысяч целковых, тем более что он сам не далее как пять минут назад заявил, что ездил в имение рассчитаться с господином Хлобуевым, стало быть деньги у него были с собою и он готов к расчёту. «Пропала моя головушка — подумал Павел Иванович, пытаясь сообразить, как бы ему выпутаться из этой истории. — А ведь ещё десять тысяч Костанжогло, слава богу, что без процентов», — подумал он и чуть было не застонал.

Видать, это внутреннее, бывшее в его душе переживание, отразилось как-то в лице Чичикова, потому что Василий Михайлович настороженно глянул на него и спросил:

— Что с вами, Павел Иванович, вы вдруг стали так бледны?

На что Чичиков отвечал, что всё, вероятно, оттого, что плохо нынче ночью спал, и попросил подать ему стакан воды.

— Да к тому же, признаться, Василий Михайлович, одна морока с этим имением. Ведь я вовсе и не собирался его приобретать, и если бы не ваш братец да зять, я никогда бы не решился вкладывать деньги в столь запущенное хозяйство. Только поддавшись на их уговоры, я решился на такое, с позволения сказать, безумие.

И тут мысль ясная и простая вдруг вспыхнула в его голове и высветила всё, как высвечивает молния самую последнюю чёрточку, самую мелкую соринку в казавшейся до этого непроглядной темноте.

— А знаете что, Василий Михайлович, — сказал Чичиков, чувствуя, как в нём утвердилось это простое решение, которое могло бы показаться иному и бесчестным, и низким, и недостойным дворянина, но нашему герою было сейчас не до подобных соображений, его очень мало заботило, что скажут или подумают о нём те же братья Платоновы или же Костанжогло. Этим своим решением он разом освобождался от всего: и от ненужного ему имения, и от долга Костанжогло, да и от дружбы и знакомства с самими братьями Платоновыми, которых он точно уж вычеркнул из своей жизни.

— Знаете что, Василий Михайлович, мне ведь это имение и вправду ни к чему, да и купчая ещё не совершена, так что вот вам две тысячи из тех пяти, что ссудил мне ваш братец, — сказал он, выкладывая на стол две толстые пачки, — и имение это ваше, ну а по поводу тех десяти тысяч, что получил я от Константина Фёдоровича, то они мною ещё в первый день были господину Хлобуеву выплачены, так что, я думаю, вы со своим зятем как-нибудь по-родственному да разочтётесь, а мы с вами в расчёте.

— Постойте, постойте, Павел Иванович, — опешил брат Василий, — как это? Я что-то не возьму в толк?..

— А что тут в толк брать? — отвечал Чичиков, будто дивясь несообразительности брата Василия, — я же говорю — имение я хотел приобресть, следуя уговорам и наставлениям Платона Михайловича и Константина Фёдоровича, теперь же ясно вижу, что оно мне совершенно ни к чему, деньги за него плачены вами, стало быть, и имение ваше. Совершите с Хлобуевым купчую — и дело с концом.

— Но оно и нам ни к чему, — попытался было вставить Василий Михайлович, но Чичиков не дал ему договорить.

— Но я не пойму вашей претензии, — сказал он, вставая из кресла и показывая всем видом, что собирается откланяться, — по мне, так всё самым замечательным образом устроилось, и главное, отчего Платон Михайлович на меня осерчал, господин Хлобуев не ущемлён, а мирно пропивает выплаченные ему за имение деньги. — И, не давши времени брату Василию вставить хотя бы слово, он спросил: — А коляску мою мог бы я забрать, чай, она у вас в каретном сарае застоялась?

Уже в пути, пыля по разогретой солнцем дороге, он почувствовал необыкновенную лёгкость в своём сердце. Ему хотелось и петь, и смеяться, и топать ногами от радости, точно человеку, сумевшему избежать большой опасности или освободившемуся от тяжкого приговора. Он откинулся на подушки подаренной ему Тентетниковым коляски, и подставляя лицо льющемуся на него солнцу, закричал что было мочи так, что Селифан вздрогнул на козлах и от неожиданности перетянул кнутом Чубарого.

— А… а… а… а!.. — кричал Павел Иванович. — А… а… а!.. Дурачьё… ё…ё…ё!!! Ах-ха-ха-а…а…а!!!

Кони его, прядая ушами, косили назад глазом, в придорожных кустах с перепугу замолкали птицы, и лишь стрекозы в траве стрекотали без перерыву.

Ай да Павел Иванович! Браво! Браво, право слово! Так просто, одним махом разрешить все эти непростые вопросы, такое под силу не всякому, согласись со мною, читатель. Сумел бы ты, к примеру, подобным же манером расправиться со своими, мешающими тебе, обстоятельствами? Ну же, ну же — отвечай. Но боже, что же слышу я. Вот то тут, то там срываются с губ, ползущих в кривой усмешке, утвердительные ответы. Я не вижу лиц в темноте; лишь слышу шелестящие шёпотом слова. Слова эти пузырятся звуками, сливаются вместе и точно полноводная река несутся на меня, грозя затопить сознание моё и душу чёрным ощущением безысходности и бессмысленности труда моего. Темнота, темнота кругом. Лишь отблескивающие влажно и сумрачно глаза мечущихся повсюду людей оживляют её, но что видят они, на что устремлён взгляд этих глаз, какой мир отражается в их глубинах, какая мысль брезжит в них светом? Что важно для них, для этих скользящих мимо меня тенями людей? Что говорят они себе, когда видят простые и, казалось бы, понятные вещи? Говорят ли — вот небо, вот солнце, а это свет, а это бог, а тут радость и боль, и стыд, и грех?

Павел Иванович вернулся в имение генерала Бетрищева в прекрасном расположении духа, не покидавшем его до самого отхода ко сну; и ни дробинка, пропущенная поваром, готовившим подстреленных его превосходительством рябчиков, о которую Павел Иванович чуть было не сломал себе во время обеда зуб, ни проигранные им генералу в карты десять рублей, ни лопнувшая, на почти ещё совсем новых сапогах, подмётка, — ничто не омрачало приподнятого его настроения, и, уже лёжа в постели на прохладных чистых простынях, он всё ещё улыбался чему-то, шептал что-то, глядя в сереющий в ночи потолок, чего, нам так и не удалось разобрать. Потом мысли его стали путаться, он угрелся под одеялом и стал погружаться в приятную дремоту. «Завтра съезжу в город, навещу Фёдора Фёдоровича Леницына. Надо поздравить… и вообще…», — подумал он, засыпая, и улыбнулся этой, тоже показавшейся ему приятной, мысли, а уже через минуту он спал, всхрапывая тем своим особенным храпом, благодаря которому, как утверждал Петрушка, из помещений, в которых ему доводилось останавливаться на постой, исчезали тараканы.

На следующее утро Павел Иванович, не обременяя себя основательным завтраком, а перекусив налегке в обществе одного лишь Александра Дмитриевича, велел заложить лошадей и отправился в город, дабы нанесть визит его превосходительству губернатору, о котором, как уже говорилось ранее, в губернии сложилось весьма выгодное мнение.