— Опасный вы человек! — серьезно и задумчиво сказал Сухов.

— Новый я человек и… революционный даже, заметьте, — вот что! Может, у таких, как я, мудрость даже своя есть, но только никому она не заметная… Потому и презираю, если хотите знать. В скромности своей и незаметности, — а презираю! Что? Кто я? — Ардальон Порфирьевич Адамейко, человек такой, что всякий безразлично пройдет мимо, не кричу я ничем… И на происхождении своем ни при старом даже, ни при новом режиме, как говорится, никак не отыграться. Ни дворянских, ни купеческих во мне кровей, ни рабочих, ни крестьянских, по-настоящему, заметьте, — не содержу в себе… Простого и серого, как арестантский халат, я сословия… группы: мещанин — вот что!… А нелюбовь моя самая настоящая — к мещанину и есть только! И по-настоящему революционным себя считаю. Мещанин Адамейко, — а вот по-иному и понимайте! Вот сказали вы — «опасный человек»… А кому именно? — близко нагнулся к своему собеседнику Ардальон Порфирьевич. — Кому? Вот что, вы и не скажете! То-то и дело… А я вот что скажу: тому опасным можно быть, кого на голову перерос, заметьте! Не так, а?

— Действительно, ум свой и странности выказывать любите! — вслух подумал о нем вновь, как и при первой встрече, внимательно следивший за ним Сухов. — Простите, значит: это я без всякой обиды для вас… По чистосердечию!

— Понимаю, понимаю… — одобрительно кивнул Ардальон Порфирьевич, облизывая языком пересохшие губы. — Какая же может быть тут обида?… Наоборот. Я и говорю… Ненависть — и опасная — с моей стороны к таким людям, что, заметьте, всегда мне вроде дикого мяса кажутся. Так и вижу их всегда: мозоль без труда! И не то что, к примеру, от мозолей этих больно, значит, или неудобство большое… Какой тут! Такую мозоль, как говорится, товарищи большевики давно срезали! Что ни на есть — по своей пролетарской справедливости сработали, — и правильно. Нет, я про другое.

— Ну?

— Я про тихую мозоль людскую, заметьте… Никому с виду не мешает, и сапог, как говорится, от нее не жмет.

— А я уже подумал сию минуту, что вы, значит, Ардальон Порфирьевич, про нэпманов, — а уж теперь не понимаю! — вырвалось у Сухова.

— Ошибочка! Но основание для нее, что называется, — классовое!… — улыбнулся и задвигал ноздрями Адамейко. — Никак нет: не про это новейшее сословие я говорю, — на этот счет имею, кстати, особые взгляды… Ну, так вот… В революцию в маломальский живой предмет штыком тыкали, пулеметами целые армии распотрошили, справедливость в каждый суп, что называется, жирным куском пообещались положить, ради этого, как говорится, кровь с усердием проливали, — а дикое-то мясо человеческое в сторонке и забыли! Вот и есть настоящая несправедливость, товарищи-то прекрасные! Вот она самая и лезет на глаза, как всякий сор после наводнения…

— Не понимаю! — не утерпел опять Сухов и, облокотившись обеими руками на стол, придвинулся близко к Ардальону Порфирьевичу.

— Сейчас… Сейчас объясню все… обязательно все! — почти захлебывался от возбуждения покрасневший Адамейко. — Я и сам теперь хочу… Дикого-то мяса много вокруг — вот что! Безвредного с виду… Вот постойте. Как бы это вам сразу пояснить?!. Ну, да… Есть люди — и не к чему им жить! А живут потому, что в революции их недоглядели, и сама-то революция кончилась и никого не обидит теперь, — потому лежит она, словно разобранный патрон: пистон в одном месте, а гильза — в другом! Вот-те и пожалуйте-, детишкам на воспоминание… Так ведь?

— Не знаю…

— А я знаю! — заносчиво выкрикнул Ардальон Порфирьевич. — И обидно, заметьте, — продолжал он вдруг почти спокойно, не без лукавства посматривая на хозяина квартиры, — обидно сознавать: может, на каждую тысячу погибших и расстрелянных десяток умных и нужных граждан приходится, а тут всякая людская ветхость, как говорится, жить осталась и гнилые микробы разводит! Что? Вот человек вы пролетарского порядку, — жить бы вам только в полной приятности и уважении к труду своему: потому новый строитель вы — и все! Так? А получается что? Да сами вы знаете, что получается!… А сколько у нас ненужности всякой, а?! Определяли? А я замечал ее, на категории даже разбивал этих живучих граждан, от которых, простите, смрадом воняет… Да, да! Я за ними очень даже с интересом наблюдаю — вот что!… Например, ходит всякая шантрапа по Невскому-, посмотреть иной раз такому в лицо, — и поймешь сразу: кость у него в гниении от разврата и болезней, или вся жизнь у него в кокаине, или в казино шулером пристроился и торгует незаметно ворованным суконным материалом. Так ведь, а? Кому нужен, спрашивается? Или старуха какая, заметьте, полные двадцать саженей квартирной площади мебелью своей — еще от старого режима! — заставила и тихонечко ею подторговывает. Диванчик продаст — вот и месяц-другой свободно небо коптить может… Не так? Чиновник, например, за выслугу лет по специальности в соцстрахе или собесе пенсию от советской республики получает, а у самого, может, старых бриллиантиков каратов на десять где-нибудь в щелочке припрятано! И к тому еще, заметьте, ходит он свободно по улицам, место ему иной раз в трамвае из вежливости уступишь, а он каждую ночь Господа Бога, паршивец, молит, чтоб наслал чуму на большевиков или всех негров африканских английского короля!

— Это все правильно… — усмехнулся Сухов, одобрительно вытягивая вперед свою голову. — Ну, а дальше как, по-вашему?

— Дальше? Очень просто даже: ненависть у меня, клянусь, к ним всем! Ух, какая!… Зачем, думаю, дикое мясо на молодом теле, как говорится, нашей рискующей республики, а? Дурная и тупая мозоль — вот что. Так и приходит иным разом фантазия в голову.

— Фантазия? — отчего-то перебил его вдруг насторожившийся Сухов, словно вспомнив что-то.

— Ну да, фантазия… Попробовать… Понимаете… Попробовать, значит, уничтожить дикое это мясо. Опасная эта фантазия, но волнует, заметьте, сильно даже! И отчего волнует и опасна — вот вопрос! Вот и сознаюсь, не могу не сказать уже… ведь в самом-то во мне, как и у всякого человека, к сожалению, — отрава внутри мысли: то самое обдуманное, кровоточивейшее слово волнует — «справедливость»! Вот, видали?… У меня тут, как бы сказать по-научному, социальная фантазия в голове, вроде, может, сумасшествием другим представится: все бы это «дикое мясо» собрать да под одну пулю подставить, а блага, что после него останутся, употребить на пользу обиженных жизнью… А? Часто это заметьте, так думаю. И говорю сам себе: если, в самом деле, справедливость, то убийство даже ты, Ардальон Порфирьевич, оправдываешь!

— А сами-то убить бы могли?

— Сам бы? Я сам?… — тихо и понуро переспросил Адамейко и отвернул голову в сторону, смотря поверх Сухова на дверь, за которой — слышно было — жена его убаюкивала больного Павлика.

Ардальон Порфирьевич внезапно вспомнил, что не больше как два часа тому назад почти этот же вопрос был задан ему вдовой Пострунковой. Так же неожиданно и против своей воли, казалось, видел он перед глазами ясно представившийся ему тогда же момент убийства Варвары Семеновны, вынимавшей деньги из ящика комода, и, словно неотделимая надпись к кинематографическому кадру, так же неожиданно припомнились свои же слова, сказанные только самому себе: «Такие вот и ждут своего владыку с топором…»

Он вздрогнул, но тотчас же поборол в себе волнение.

— Если вы обо мне спрашиваете, то я по внутреннему убеждению, так сказать, — сознаюсь! — я мог бы оправдать такое убийство и личным, к примеру, участием! — не громко, но твердо и почти спокойно сказал Адамейко.

— Нет… Путано говорите что-то. Вы мне по-настоящему скажите: убить бы… руками своими, значит, схватили б за горло? Или силы вашей… души, значит, не хватило б?… — взволнованно и тоже тихо и скороговоркой спросил Сухов.

Он встал и совсем близко подошел к Ардальону Порфирьевичу.

Желтоватенькое бельмо на левом глазу жалобно, как показалось Ардальону Порфирьевичу, и слепо смотрело на него, а правый глаз был упорен и насторожен.

— Путано? — повторил Адамейко. — Никакой путаницы здесь нет: если хотите… то я сам мог бы убить! — ответил он нетвердо и, встав со стула, сделал шаг вперед в сторону открывшейся двери: выйдя сюда на цыпочках, стараясь не потревожить уснувшего ребенка, ее осторожно прикрыла теперь Ольга Самсоновна.