Он разыскал глазами проводника. Сириец не купался. Ополоснул лицо, руки и ноги и теперь сидел поодаль в своем немыслимом хитоне. Бессловесный, угрюмый. Платок он, правда, снял, и Фортунат увидел, как гордо сидит у него голова на плечах, какое у него благородное лицо. Чеканное, медное, как у греческих статуй. И если бы не глаза, большие и черные, можно было подумать, что перед ними и впрямь изваяние.

Но это не изваяние. Это человек. А человеку надо есть. Припасов же нет у него никаких — видно, по бедности. Ни узла, ни котомки. И сидел он бесстрастно поодаль и терпеливо ждал, когда ромеи насытят утробу.

Совестно! Фортунат взял со щита, который служил им столом, большой кусок хлеба и мяса и, качаясь от головокружения, пошел к проводнику. Ему послышался за спиной чей-то зубовный скрежет. Обернулся — и увидел яростный взгляд отца. Э, ну тебя! Не умрешь с голоду, скряга.

Он протянул еду проводнику.

— Спасибо, — бледно улыбнулся проводник. И прошептал благодарно: — Никогда не забуду…

Говорил он по-гречески, но все римляне, хоть кое-как, со школьных лет понимали язык, общий для всех на Средиземном море.

— Начальник, — тихо молвил позже сириец. — Я сделал свое дело. Зенодотия перед вами. Уплати мне пять драхм, и я пойду назад.

— Какие пять драхм? — вскинулся Корнелий.

— Ваш проконсул в лагере сказал: «Кто покажет дорогу в Зенодотию, получит десять драхм». Я сказал: «Я покажу». Он дал мне пять драхм задатка: «Остальное получишь, когда дойдете». Плати, начальник.

Пять драхм! С ума сойдешь! Чтобы Корнелий Секст вот этак запросто, с легким сердцем, вынул и отдал кому-то целых пять драхм? И кому? Римлянин — варвару?

— Ты договаривался с Крассом — с него и требуй, — отвернулся Корнелий. Вот еще. Привязался.

— Он сказал — ты отдашь.

— Проваливай, черное ухо! — взревел центурион.

— О начальник! Я человек бедный. Для меня в этих драхмах жизнь.

— Сейчас ты получишь… пять горячих! — Корнелий схватил тяжелую лозу.

Теперь заскрежетал зубами Фортунат. Голову слева пронзила острая боль. Он и знать не знал, что его добряк отец, безобидный ворчун, который всю жизнь казался ему самым честным человеком в Риме, способен на такую низость…

Изменился старик. Скажи, как портится человек на войне! Или становится самим собой?

— Хорошо, я пойду. — Обруганный, ограбленный, обиженный ни за что, сириец поплелся прочь, путаясь в полах нелепого хитона.

Фортунат сунул руку в котомку, звякнул монетами и рванулся было за сирийцем, но его перехватил бешеный взгляд центуриона.

Проводник обернулся, все так же бледно улыбнулся Фортунату на прощанье. Но глаза у него… лучше не говорить, что у него было в глазах.

— Снаряжайся!

Когда ромеи, надев доспехи и перейдя вброд неглубокую речку по перекату, скрылись на той стороне, проводник украдкой вернулся в рощу, сел у воды.

Ее журчание, тихое, доброе, мягко проникало в душу. Он зачерпнул горсть прозрачной влаги, смыл горькие слезы.

Затем достал, отвязав из-под хитона, кошель, высыпал на мокрую ладонь пять серебряных монет. Долго держал их, не глядя на ладони, думая о чем-то другом, — и вдруг яростно стиснул скрюченными пальцами, взмахнул рукой и забросил в речку.

Монеты сверкнули в потоке, как рыбки…

* * *

Небо за ними уже наливалось кровью, когда легионеры в полной выкладке подступили к Зенодотии и Тит, по приказу центуриона, вскинул к тонким губам кривую медную буцину.

Тенью грядущей ночи из-за города, с востока, ложился на их загорелые лица, железные шлемы, воловью кожу и металлические пластины панцирей голубой мертвенный свет.

Он, рассеиваясь, странным образом смешивался с красноватым отражением от стен, озаренных закатным солнцем. И потому солдаты казались призраками, повисшими в вечерней дымке. Только густые их синие тени, падавшие на еще светлую дорогу и бронзовые прутья катаракты — решетки в воротах, связывали их с землей.

Никто не знал, что каждый из них очень скоро станет всего лишь тенью…

— Поднимите катаракту[4], — вздохнул Аполлоний. — Что мы можем? Одну центурию одолеем. А легионы? — Стратег вопрошающе вскинул ладонь. В городке три тысячи населения. Из них две трети — женщины, дети. Среди мужчин немало стариков. Всего триста воинов может выставить Зенодотия против многотысячных полчищ Красса. Нет уж, лучше не задираться. Да защитит нас Дева! — Старый стратег поклонился храму Артемиды. — Откройте ворота. И помните: это разнузданный, грубый и хитрый народ. Могут с умыслом вызвать на ссору. Не поддавайтесь! Будьте осторожны, приветливы и обходительны.

Охрана ворот навалилась на ручки подъемных колес; катаракта, в закатных лучах будто облитая кровью, медленно поднялась, ощерив острые зубья внизу.

Аполлоний сам вышел с оливковой ветвью встретить пришельцев.

— Красс, — грозно молвил центурион и неуклюже сунул стратегу свиток с восковой печатью. — Землю и воду.

— Добрые гости к счастью, — улыбнулся сдержанно стратег. — Вы успели кстати. Сегодня у нас свадебный пир. Я выдаю дочь замуж. За него, — кивнул он на юного атлета рядом с собой.

Корнелий смотрел мимо стратега, внутрь города. Ничего не видно. Проход загорожен толпой встречающих. Они безоружны.

— Землю и воду, — тупо сказал Корнелий.

— Будет вам и земля, и вода, — усмехнулся красивый грек. — А пока отведайте нашего вина.

Он сделал знак стоящим позади. Ему подали кувшин и чашу. Стратег налил полную чашу темного вина, сделал глоток, чтобы показать, что оно не отравлено, и поднес центуриону.

Корнелий с удовольствием выпил. Хорошее вино. Не хуже фалернского. Что ж, начало доброе.

Два старика. Одного, пожалуй, возраста. Но как они непохожи: плотный, суровый и закаленный римский воитель в крепком пластинчатом панцире, прочно, как вкопанный, стоящий на широко расставленных ногах, и высокий, тонкий, неторопливый, даже будто несколько вялый эллин-книгочей.

В здешних местах, каким бы изнуряюще жарким ни был день, к вечеру холодает. Ночью даже бросает в дрожь. Потому Аполлоний накинул поверх хитона — рубахи, доходившей до колен, шерстяной длинный плащ — гиматий.

Это просторный прямоугольный кусок плотной ткани. По утрам к ней пришиваются гирьки, чтобы она, оттянувшись, красиво располагалась на теле. Гиматий ничем не закреплен на плечах, — отсюда у греков умение держаться спокойно и прямо, не делая лишних движений.

По новому знаку стратега к римлянам вышли с кувшинами девушки. Все делала Зенодотия, чтобы задобрить незваных гостей. У гречанок плащи доставали до щиколоток; некоторые набросили край гиматия на голову, прикрыв часть лица. Они с опаской подходили к повеселевшим солдатам и, принужденно улыбаясь, угощали их вином.

Тит, отступивший назад, в строй, не будь дурак, изловчился ущипнуть одну.

Она испуганно обернулась.

Он нахально ей мигнул.

Она растерянно улыбнулась. Первый раз к ней прикоснулась мужская рука.

Будет дело!

У ног центуриона, по обычаю восточного гостеприимства, свалили спутанного барана и перерезали ему горло. И яркое кровяное пятно на земле сверкнуло вторым алым солнцем, притянув к себе все краски заката.

Переливчато и пронзительно запела волынка.

— Проходите, друзья! Добро пожаловать.

Гостей усадили отдельно, у стен Торговой палаты под священной горой, за двумя длинными столами, сбитыми из коротких домашних столов. Народу много, возлечь негде, придется сидеть.

Солдаты заботливо, чтобы оружие находилось под рукой, сложили шлемы, составили щиты и копья позади себя под стеной и достали из распряженных повозок толстые короткие плащи, поскольку студеный воздух быстро остывших гор и пустынь уж начинал леденить им пряжки, бляхи поясов и портупей и пластины панцирей, — немало всякого железа было на них.

Золотое пламя трепетало в больших светильниках на столах, тесно сдвинутых на агоре, и металось в кострах поодаль, над которыми на особых вертелах дожаривались туши овец и коз. Вся Зенодотия была здесь, даже мрачные старухи не усидели дома. Золотой свет колебался на возбужденных лицах и струился, мерцая, по огромным блюдам с рыбой, сыром, птицей, плодами и, конечно, излюбленной фасолью.

вернуться

4

Катаракта (катаракт) — подвижная заслонка между внешней и внутренней частями ворот крепости; часто изготовлялась в виде решетки из бревен с заостренными концами.