— Я… не могу!
Красс выразительно почесал сквозь повязку правую руку. От сырой репы с солью ему как будто полегчало. Чешется — значит, заживает.
— Ты здесь хозяин, ты и мой, — нашелся Публий.
— Ох! Век бы мне быть таким хозяином, — вздохнул Едиот. — Ну что ж, я вымою. Раз уж таков обычай.
Он сделал знак рабам. Те принесли складное кресло и медный таз с прохладной отстоявшейся речной водой.
Абгар сбросил сандалии, сел, опустил ноги в таз. Улыбка — ярче не бывает. Жизнерадостный человек…
— Я не слышал в последнее время, — вдруг сказал он по-гречески, — о каких-либо крупных сражениях. — Царь кивнул на Крассову повязку. — В каком бою, если нам дозволено знать, император повредил свою могучую десницу?
Ну вот. Поговори с таким! Азиат, коварный и ехидный…
— Чепуха. — Красс небрежно махнул перевязанной рукой. От неосторожного движения в ней всплеснулась уже притихшая было боль. — Укусила, — хрипло солгал «император», — в палатке ночью… какая-то нечисть.
— На Востоке на каждом шагу нужна осторожность, — заметил Абгар доброжелательно. — Невзрачный паучок, — он показал кончик мизинца, — всего-то величиной с горошину… от него человек хворает и умирает. Что, Едиот, — обратился Абгар снисходительно к негоцианту, который нехотя ополаскивал ему узкие ступни. — Как твой племянник? Натаном, помнится, зовут его? Он учился у нас в Эдессе…
— Тоже малость недомогает, — ответил еврей, не поднимая глаз. — Я оставил его в Иерусалиме.
— Даст бог, поправится, — встал Абгар и сунул ноги в сандалии. — Какое войско! — окинул он лагерь восхищенным взглядом. Поставил ногу на кресло, нагнулся, обернул золотым ремешком, завязал. — Мне бы такое… Сколько солдат, закаленных в боях! — встрепенулся Абгар. Но тут же опять наклонился и взялся за ремешок на другой ноге. — Я бы знал, что делать… — Он походил на белую птицу, которая хочет быстрее взлететь, но никак не может выдернуть ноги из силка и, то и дело озираясь, рвет его клювом. Крассу ремешки завязывал Петроний. Царь, как заметили все, их завязывал сам. — Все! — Он, довольный, притопнул толстыми подошвами с красной каймой. — И какой полководец, мудрый и дельный, стоит во главе этого войска! — Абгар протянул руку к старому Крассу. — Счастье служить такому. — Он вытер слезы. — Одного ему не хватает: быстроты, — вздохнул сокрушенно Абгар. — Восток медлителен, да, но знай: когда медлит гепард, он копит силу для стремительного разгона и броска…
Позади него вздымалось блеклое небо сухих степей, и он казался пророком, зовущим народ в долину с прозрачным ручьем под сенью фиг и смоковниц.
— Чего ты ждешь? Перед тобой — всего лишь горсть жалких степных разбойников. У Сурена и войск-то путных — одна тысяча. Остальные — сброд, не умеющий воевать. Мечутся с криком, без толку, взад и вперед на своих лошаденках, наобум пускают стрелы. Разве гора боится мышей, с писком снующих у ее подножья?
Речь его обладала силой убеждения. Это не Артавазд! Абгар своим громким голосом, ярким блеском глаз и зубов, резкими взмахами рук взбудоражил весь лагерь. Легионеры сошлись поглядеть на диво. Может, отныне оно будет решать их судьбу.
Красс, оглушенный, спросил:
— Где противник?
— Сурен затаился где-то за Белиссой. Он ждет, когда к нему подоспеет с главным войском Хуруд. Знай, император: когда ломишься в чужой двор, надо сперва убить собаку и затем уж браться за хозяина. Вместе они сильнее. — Сам бывалый разбойник, Абгар засмеялся, довольный сравнением. И именно это сравнение, до предела откровенное, и заговорщицкий смех араба как раз и вызвали у Красса к нему чувство близости и доверия. Абгар знал, с кем имеет дело. — Сурен — собака. Мы быстро найдем его! Я привел пятьсот пронырливых всадников, зорких жителей, следопытов. У них волчий нюх.
— И чего ты хочешь за службу? — спросил с неприязнью Кассий. Не может варвар служить кому-то без выгоды.
— Не так уж много! — улыбнулся Абгар. — Я хочу, под сенью великого Рима, спокойно править своей Осроеной. И чтобы право наследовать царскую власть Рим особым указом закрепил за моими потомками.
Красс, считавший себя далеким от всяческих суеверий, все же верил всегда в удачу. Относя ее, конечно, не на счет какого-то там дурацкого везения; он приписывал, нельзя сказать — без основания, ее своему холодному уму, терпеливости и дальновидности.
И вот она, удача! Он подозревал: помощники исподтишка смеются над ним, не веря в его полководческие способности. И сказал, чтобы им досадить:
— Будет указ. — Он встал. — Веди! Я иду за тобой.
Главное: не ударить лицом в грязь перед Римом, который есть средоточие вселенной, не так ли? Все остальное в мире — лишь приложение к нему.
«Солитудо»…
Безлюдье. Нехватка. Одиночество и беззащитность. Много понятий оно выражает, это латинское звучное слово. Понятий злых и печальных. Но пустыня — из всех наиболее емкое.
…Усталое небо. Не поймешь, какого цвета. Небо должно быть синим, голубым, но здесь его голубизна разбавлена солнцем и пылью, и потому оно кажется желтым. О белизне облаков нет и речи, ибо нет их самих. Ни белых, ни черных, ни серых. Если где-то у горизонта и возникает на краткое время легкое облачко, то цвет у него — оранжевый или сиреневый. Солитудо, солитудо…
Трудно поверить, что в мае солнце может жечь так беспощадно. Когда девушки, выгнав коз на лужок, рвут с задумчивой песней цветы, вьют венки и вздыхают о женихах.
Солнце в этих краях льет на землю горячую жидкую медь. Кожа сгорает от него до мяса. И голова до ослепших глаз наполняется дымящейся расплавленной медью.
— Хорошо! Тепло, — смеется Абгар, отирая медное лицо. — Ветерок дует свежий…
Ветерком он называет раскаленный воздух, который, испепеляя все под собой, течет и течет неустанно откуда-то с юго-востока. Может быть, из самой геенны огненной.
Ни куста нигде, ни травинки, даже чахлой, сухой.
Ни горного склона хоть с какой-нибудь, пусть колючей, но отдаленно похожей на лес высокой растительностью.
Ни горького колодца, ни черного шатра. Повсюду — белесый известняк, блестящий под солнцем в виде угрюмых обрушенных скал, разбросанных глыб, обширных россыпей.
Круглые камни, выщербленные зноем и холодом, кажутся человеческими черепами. Равнина представляется древним ратным полем, сплошь выложенным костями, разбитыми в острый щебень. А черепа и кости людей и животных у бледной тропы, выбеленные солнцем, за три шага неразличимо сливаются с продолговатыми и круглыми камнями и щебнем с режущими краями… Солитудо!
Местами на светлой равнине горбатой спиной допотопного ящера, зарывшегося в прах, выступала песчаная дюна. Иногда сползались вместе, и, приткнувшись друг к другу и выставив гребни, как бы неслышно совещались и враждебно глядели на пришельцев. Порой обступали войско со всех сторон и, выжидательно насупившись, следили за ним.
Тропа терялась под их громоздкими тушами, и, если б не арабы, ее бы вовек не отыскать в этом жарком песчано-каменном хаосе.
Днем равнина расплавлялась с безумным солнцем в один ослепительно-белый шар, и белые шары всю ночь горели в глазах уставших воинов. Ночью она вымерзала и при луне походила на студеное море в гиперборейской Стране мрака, где снег покрыт искрящейся коркой и льдины, налезшие одна на другую, застыли и зловеще окаменели.
И злым духом пустыни, ее мстительным порождением носился повсюду, сверкая белой шелковой одеждой, веселый и неутомимый Абгар:
— Солдаты, вперед за добычей и славой!
Арабы ехали впереди войска. Из них каждый имел при себе бурдюк с водой. Вечерами они на тропе сметали горстью верблюжий помет, оставшийся от давних караванов, и разжигали скудные, но жаркие костры. Ели финики, макая их в топленое масло.
Когда в бурдюках иссякала влага, арабы, выложив углубления в скалах кожами, пропитанными жиром, чтобы не протекали, и набросав камней, собирали в них странно обильную здесь ночную росу. К утру у всех набиралось по полмеха воды. Они у себя дома. Эти не пропадут в пустыне.