– Прелестно. И никаких улик.

– Поэтому я и склоняюсь немножечко к версии самоубийства. Стью Шерман был очень порядочным типом. А ведь каждого доктора и во время учебы, и на работе предостерегают против убийства.

– А вдруг кто-нибудь тоже все это сообразил и как-нибудь намекнул доктору?

– Это только усиливает предположение о самоубийстве.

– Безусловно.

– И я не могу найти никакого мотива к убийству. Его смерть никого и никак не облагодетельствовала, Макги.

– Пришли туда, откуда ушли?

– Не знаю. Безусловно, хотелось бы знать, почему эта девушка Баумер так быстро изменила мнение. Или кто его изменил. Впрочем, не правда ли, жалкое существо? Только представьте, на что она похожа, если ее раздеть.

– Прошу вас, Эл. Он фыркнул:

– Когда я был маленький, у нас жила тощая старая кошка. Была в ней персидская кровь, так что с виду вполне симпатичная. Как-то весной нахватала каких-то клещей, и с бедного животного дней за десять слезло все до последней шерстинки. Честное слово, глядишь и не знаешь, смеяться или плакать. Макги, теперь мне известно, что Элен угрюмая, некрасивая, нервная женщина, и стыжусь самого себя, но, если удастся с ней встретиться, когда мать не сумеет ворваться, чтобы заткнуть ей рот, думаю, я смогу ее так припугнуть, что она мне все выложит и сама о том не узнает. Предположим, попробую завтра, если получится. Что вы намерены делать?

– Могу побеседовать с Дженис Холтон, проверить, правильно ли догадался насчет ее друга.

– А если правильно?

– Будет доказано, что это именно мистер Пайк. Можно будет закрыть данный том дела.

– Что еще?

– Выясню, если смогу, почему Хардахи отфутболил меня.

– Как же вы к нему прорветесь, если он не желает вас видеть?

– Попробую. Кстати, какие у вас связи в Сауттауне?

– Не хуже других, то есть незначительные. По-вашему, тут замешаны какие-то негры?

– Нет. Но Сауттаун снабжает город поварами, горничными, экономками, дворниками, официантами, официантками, всеми видами разнорабочих. Мало что из происходящего между белыми среднего класса может от них укрыться.

– Знаете, я ведь часто об этом думал. Если бы мне когда-нибудь удалось подключиться к этому источнику, сэкономил бы пятьдесят процентов собственного труда. Они дьявольски много видят и слышат, об остальном догадываются. Иногда я получал небольшую подмогу. Но в последнее время, клянусь Богом, нет. Все эти фильмы про южных служителей закона очень плохо на нас сказываются, независимо от нашего отношения к ним. Я стараюсь держаться на равных с ними, но, черт побери, они знают не хуже меня, что я представляю здесь два закона. Их два практически везде. Черный убивает белого человека, они предъявляют другое досье, на белого, который убил негра. Слово “насилие” здесь, в Сауттауне, тоже имеет другое значение. Скажем, в сосед нем квартале, где вдоволь мусорных контейнеров, прекрасные тротуары, хорошая вода, образцовая почтовая служба, яркие фонари, замечательные стоянки и игровые площадки, “насилие” и “убийство” – серьезные, важные, гадкие, безобразные, пугающие слова. Извини, приятель. Все они против меня, так что я не могу не подумать о небольшой перемене порядка вещей.

Было уже поздно, мы долго проговорили. Стейнгер взял из стеклянной мотельной пепельницы последний окурок сигары длиной в дюйм. Помолчали. Странный человек, думал я. Смягчившийся и помрачневший с годами мужчина должен чувствовать себя обессиленным, но про него так не скажешь. Есть разные типы копов. Этот хороший. Налет циничной терпимости, понимание всех неизменных людских устремлений, уважение к правилам и процедурам полицейской работы.

Он тихонько рассмеялся:

– Разговор о Сауттауне напомнил мне один давнишний случай. Это было на рождественской неделе, кажется в сорок восьмом или сорок девятом. Я три года отслужил парашютистом-десантником, и городской совет назначил меня Санта-Клаусом. Надо было спрыгнуть в парк за день-другой до Рождества, а при следующем заходе должны были сбросить игрушки на грузовом парашюте. Детишки так и кишели вокруг.

Я мысленно представил фантастическую картину. Стейнгер в роли Санта-Клауса сажает какую-то маленькую беленькую просительницу на обтянутое красным бархатом колено и с громким “хо-хо-хо” превращает ее морозным дыханием в сухой и хрустящий осенний лист.

– Однажды Сид сбросил меня дьявольски высоко. Наверно, на семи тысячах. Должно быть, чтоб подольше летел. Ветер начал крепчать, я старался попасть в воздушный поток, спуститься пониже, а там уже поработать стропами и попасть в парк. Только вижу – ни чуточки не приближаюсь. Попал в поток, и он протащил меня до самого Сауттауна. Сид сделал следующий заход низко, сбросил по ветру над парком парашют с игрушками, так что он приземлился точно в том месте, где уже должен был стоять я. А я к тому времени приземлялся на поле прямо за школой Линкольна, в самом сердце Сауттауна. Хорошо приземлился, погасил парашют, свернул, сбросил лямки, оглядываюсь – вокруг стоит молчаливый кружок чернокожей ребятни в таком количестве, какого я раньше сроду в одном месте не видел. Все таращат глаза на меня. Тут я и говорю: “Веселого Рождества! Так-так-так! А вы хорошие мальчики и девочки?” Они только глазеют. Вдруг слышу: едет за мной старик Бойд – он уж давно умер, – всю дорогу с сиреной, с воем, который ветром разносит вокруг. Через десять секунд видно было уже всего нескольких ребятишек, на расстоянии, самых маленьких, которым трудно так быстро бежать, а через двадцать секунд ни одного малыша не осталось. Стою я один на том поле, Бойд подкатил, лихо развернулся, тормознул рядом, открыл дверцу. Привез меня назад в парк, я раздал мешок игрушек так быстро, что даже для газеты не успели сфотографировать. Отобрали игрушку у славненькой маленькой девочки, сунули мне, чтобы я ее снова вручил той же крошке, сфотографировали, и это был последний раз. В следующем году сослался на больное колено, больше никто прыгать не захотел, так что с тех пор традиция исчезла. Я все гадал, что подумали маленькие цветные детишки, прячась во всяких местах и видя, как полицейская машина забрала Санта-Клауса. Может, это их вовсе не удивило, а убедило, что каждый может быть арестован в любой момент. – Он зевнул и поднялся. – Еще увидимся. Я вышел с ним вместе, признавшись:

– Эл, у меня в спине, прямо под левой лопаткой, торчит ледышка размером с пятьдесят центов. Такое бывает, когда я что-то должен знать и не знаю, но обязательно проясню ситуацию позже.

– А у меня шея мерзнет.

– Я не ношу оружия. Ну как, шея согрелась? Он задумчиво посмотрел на меня:

– Когда я вас проверял, никто не утверждал, будто вы вот-вот станете директором банка, но никто не сказал также, что, если набрать побольше доказательств, вы загремите в кутузку. Откуда мне знать, что вы не навлечете беду на свою голову и еще на кого-то случайно подвернувшегося?

– Придется поверить.

Он подвел меня к своей машине, отпер багажник и достал револьвер.

– Вы его взяли у Холтона и отдали Дженис, предупредив меня. Я забрал у нее. Условимся так: вы его отобрали и собираетесь передать мне чуть позже, Я об этом еще не докладывал и бумаг не составлял. Отвертеться от бумаг – просто святое дело в наше время.

– Помните? Я сообщил вам об этом по телефону, а вы велели как можно скорее его принести.

– Помню ясно как день, Макги.

Он наблюдал, как я повернулся к свету и крутанул барабан, проверяя, полна ли обойма, затем с помощью отражателя высыпал на ладонь шесть пуль, защелкнул барабан, убедился, что револьвер не выстрелит, будучи на предохранителе; четырежды выстрелил вхолостую в землю, дважды с помощью механизма двойного действия, дважды спустив курок; проверил работу курка, открыл барабан, зарядил, поставил на предохранитель, сунул под рубашку за пояс слаксов, чувствуя на животе холод металла.

Стейнгер сел в машину и уехал. Я увидел розовое свечение, слабо соперничавшее с городским неоном, потом услышал неуверенный низкий раскат, нерешительный контрапункт, потонувший в реве грузовиков. Это был лишь намек на освежающий дождь, который нес ветер.