Два тоненьких кусочка швейцарского сыра, почему ты не ешь, Марсело, такая вкуснятина, по-моему ты вообще ничего не ешь, надо же, такой солидный, настоящий сеньор, правда? И все куришь-ишь-ишь. Ишь! Даже не притронулся, может еще немного вина, ну немного, неужели нет, с таким обалденным сыром, не оставляй этот кусочек, запей вином. Еще хлеб, пожалуйста, с ума сойти, сколько умяла хлеба, и представь, говорят, что я склонна к полноте, вот что слышишь, да, есть животик, ну и что, что незаметно, Шепп!
Нечего ждать, что она заговорит наконец о чем-то глубоком, и, собственно, к чему; (ты ведь такой солидный человек, настоящий сеньор, да?) каким зачарованным и вместе с тем нацеленным взглядом следит этот медвежонок за столиком на колесах, уставленном сладостями: пирожные, взбитые сливки, фрукты, да, животик, ее пугают – расплывешься, sic! – вон то, где побольше крема, а чем тебе не нравится Копенгаген, Марсело? Но Марсело этого не говорил, просто какой смысл мотаться по дорогам столько времени, да в непогоду, да еще набитый рюкзак, а там, в Копенгагене – скорее всего! – обнаружить, что твои хиппи уже колесят по Калифорнии, эх ты, неужели не понял, что мне без разницы, я же сказала, что совсем их не знаю, просто везу им из Сантьяго рисунки, которые дала Сесилия и Маркос и еще пластинку «Mothers of invention» [6], интересно, есть тут проигрыватель, ты бы послушал, хм, удумала – в такой час, в Киндберге, ладно бы цыганские скрипки, но твои мамаши, Лина прыскает, весь рот в креме, под черным свитером теплый животик, теперь оба заливаются смехом, вообразив вой этих мамаш в благопристойном Киндберге и лицо хозяина отеля, ха-ха, и опять горячие волны внизу, вместо тех щекотных иголочек, и вопрос самому себе, а вдруг с ней не так-то просто, может в результате возникнет посреди постели легендарный меч, допустим, подушка валиком, и каждый – на своей половине, современный нравственный заслон, вариант средневекового меча, Шепп-чхи! Так и знал, уже чихаешь, прими-ка аспирин, уже несут кофе, сейчас попросим коньяку, с ним аспирин действует сразу, я это знаю из авторитетных источников. Все-таки странно: он же не говорил, что ему не нравится Копенгаген, но, похоже, эта девочка улавливает в тоне то, чего нет в словах, как он сам, когда мальчишкой в двенадцать лет влюбился в учительницу, слова были ничто в сравнении с ее воркующим голосом, от которого исходило столько тепла – пусть укроет, погладит по волосам, потом, спустя годы на сеансе у психоаналитика, тоска? да в порядке вещей, обычная ностальгия по материнскому лону, все, дорогой, изначально плавает в водах, читайте Библию, надо же, за пятьдесят тысяч песо избавиться от головокружений, а теперь эта малявка вынимает его нутро по кускам, Шепп-чхи, еще бы, кто же глотает таблетки без воды, запросто застрянут в горле, глупышка. А она, старательно помешивая кофе, вдруг заглядывает ему в глаза почти искательно, хм, если вздумала надо мной посмеяться, тебе не сдобровать, нет-нет, кроме шуток, Марсело, мне нравится, когда ты становишься таким вот доктором, заботливым папашей, не сердись, я вечно ляпаю, что попало, ну не сердись, да кто сердится, с чего ты взяла, глупенькая, нет, ты рассердился немножко за доктора и папочку, но поверь, я имею в виду совсем другое, правда, ты такой хороший, милый, когда говоришь про аспирин, подумать! – отыскал, принес, не забыл, а у меня из головы вон, Шепп, видишь как вовремя, но если честно, мне чуточку смешно, когда ты держишься со мной этаким доктором, не обижайся, прошу, кофе с коньяком – прелесть, спать буду, как убитая, ну да, с семи утра в дороге, – не веришь? – три легковых и грузовик, нет, грех жаловаться, разве что гроза напоследок, но зато – Марсело, Киндберг, коньяк, та-ра, Шепп. Ладошка, перевернутая кверху, доверчиво затихла на скатерти среди крошек, когда Марсело осторожно погладил ее; да нет, он не в обиде, он чувствует, как тронута Лина его вниманием, по сути пустяшным, подумаешь – вытащил таблетки аспирина из своего кармана, да еще в придачу наставительно – побольше воды, а то застрянет, лучше перед кофе с коньяком; вот так нежданно-негаданно – друзья, правда? А в комнате, наверно, совсем тепло и горничная откинула угол одеяла, как, должно быть, водится в Киндберге, – старинный знак гостеприимства, «добро пожаловать» усталым путникам, глупым медвежатам, готовым мокнуть до самого Копенгагена, чтобы потом, да тьфу на это потом, Марсело, я же сказала – не хочу связывать себя ничем, не желаю-лаю-лаю, Копенгаген, он, как мужчина, встретились и разошлись (а-а-а!), день жизни, я вообще не верю в будущее, дома все талдычат о будущем, меня уже с души воротит от этого будущего; так и у него, один к одному: дядюшка Ро-берто все лаской, лаской, а затиранил Марселито, такая кроха и без отца, надо думать о завтрашнем дне, сынок, а потом дядина пенсия – смех и слезы, и его речи, «в первую очередь нам надо сильное правительство», «у нынешней молодежи ветер в голове, вот мы в их годы, черт возьми…»; его рука по-прежнему на Лининой ладошке, с чего это он так размяк и так остро вспомнился Буэнос-Айрес тридцатых-сороковых годов? не дури, старина, ведь Копенгаген лучше, куда лучше Копенгаген, и хиппи и дождь у леса, ха, но он же никогда не ездил автостопом, считай – никогда, пару раз до университета, а после завелись деньжата, какие никакие, но хватало и на костюмчик от хорошего портного, и все же могло выйти в тот раз, когда ребята, вспомни, всей компашкой задумали плыть на паруснике до Роттердама, три месяца, заходы в порт, погрузки и всего шестьсот песо, не больше, иногда помочь команде, то-се, зато встряхнемся, проветримся, какой разговор, – плывем, кафе «Руби» на Онсе [7], конечно, Монито, шесть сотен, легко сказать, когда деньги так и летят – сигареты, девочки, разговоры о паруснике кончились сами собой, отпали, думай о завтрашнем дне, сынок, та-ра-ра, Шепп-чхи! Ага, опять, иди, Лина, отдыхай! Сейчас, милый доктор, еще минуточку, видишь коньяк на донышке, теплый, попробуй, правда, теплый? Что-то он, видимо, сказал вслух, – но что именно? – пока перед глазами стоял забытый «Руби», потому что Лина снова уловила, угадала в его голосе, все, что стояло за этими дурацкими фразами – прими аспирин, иди отдохни, или – дался тебе этот Копенгаген! И впрямь, теперь, когда белая и горячая ладонь Лины лежит в его руке, все может стать Копенгагеном, все тогда могло обернуться парусником, если бы не эти шестьсот песо, если бы побольше пороху и романтики. И Лина вскинула на него глаза, но тут же опустила, будто его мысли – жалкий мусор времени! – лежали прямо на столе, среди крошек, будто он успел все это сказать, а не долбил, как законченный идиот, иди, тебе надо отдохнуть, не хватило духу на вполне логичное – идем отдыхать, мы, во множественном числе, а Лина, облизывая губы, вспоминала о каких-то лошадях (может, о коровах, он поймал лишь конец фразы) нет, о лошадях, которые пронеслись через поле, словно с перепугу, две белые и одна рыжая, в усадьбе у дяди, ой, ты не представляешь, какое это чудо – скакать верхом против ветра допоздна, возвращаешься усталая до чертиков, и, конечно, ахи-охи, хуже мальчишки! Ну сейчас, вот допью и все, она смотрится в него всей рассыпавшейся челкой, точно еще скачет галопом, втягивая носом воздух, такой крепкий коньяк; да ну, стоит ли ломать голову, что он последний дурак что ли, разве не она хлюпала кедами по темной галерее, не она улыбалась во все лицо – два номера? чего ради? бери один на двоих, вполне обдуманная экономия, ей-то наперед все известно, привыкла, ждет такого финала каждый раз, а вдруг все наоборот? ведь явно что-то не то, вдруг под конец этот пресловутый меч, или – пожалуйте, вон диванчик в углу, а-а, ладно, он же не последний хам, возьми шарф, малышка; в жизни не видела такой широченной лестницы, наверняка это был дворец и здесь жили важные графы, которые устраивали балы при свечах и всякое такое, а двери, ух ты, посмотри, да эта наша, умереть – уснуть, как разрисована – олени, пастушки, завитушки! И огонь – алые, рвущиеся вверх саламандры и огромная раскрытая постель ослепительной свежести и глухие шторы на окнах, ну как здорово, Марсело, тут спать и спать, дай я сначала покажу тебе пластинку, она в таком красивом конверте, им понравится, она на дне, где письма и карты, не потерять бы, Шепп. Ты и впрямь простудилась, завтра покажешь, раздевайся скорее, я погашу лампу, и будем смотреть на камин, о конечно, Марсело, какие яркие угли – миллион кошачьих глаз разом, а искры, искры, ну погляди, до чего красиво в темноте, хоть не ложись, но он вешает пиджак на стул, подходит к медвежонку, свернувшемуся у самого камина, сбрасывает туфли, сгибается чуть не пополам, чтобы сесть рядом, смотрит, как бегут по ее рассыпанным волосам отсветы и дроглые тени, помогает снять блузку и расстегнуть лифчик, губы вминаются в ее голое плечо, руки все настойчивее, смелее среди роя искр, ах ты, лесной медвежонок, такая глупышка маленькая; они уже стоят обнявшись и целуются голые в бликах пламени, еще и еще, какая прохладная белоснежная постель, а дальше – обвал, сплошной огонь, разбегающийся по всей коже, Линины губы в его волосах, на его груди, руки под его спиной, тела в согласном ритме познают, понимают друг друга, и легкий стон и запаленное дыхание, но ему бы сказать, он хотел еще до огня, до забытья, сказать – Липа, это не из благодарности, правда? И руки рванулись из под спины двумя хлыстами прямо к его лицу, к горлу – яростные, маленькие, беззащитные, невыносимо нежные, они стискивают, сжимают что есть силы, громкий всхлип, негодующий голос сквозь слезы – как ты мог, Марсело, как ты мог, и тогда, ну все, значит – да, значит – правда, ну прости, радость, прости, сладкая, я не мог не сказать, прости, взметнувшийся огонь, губы, розовые края ласки, хрупкий пузырек в углу рта, ступени познания и наконец провальная тишина, где медленно струящиеся волосы, горячая кожа, взмах ресниц, отказ и настойчивость, минеральная вода прямо из горлышка, к которому приникают в единой жажде его, ее губы, пустая бутылка выскальзывает из пальцев, которые на ощупь находят ночной столик, зажигают лампу и взмах рукой, чтобы прикрыть абажур трусиками или чем-то еще, а потом неотрывно смотреть на Лину под золотистым светом лежащую на боку, спиной к нему, на этого лесного зверька, уткнувшегося в простыни, какая кожа – обалдеть, а Лина уже просит сигарету, приподнимаясь в подушках, да ты худющий и весь волосатый, Шепп, дай-ка я тебя прикрою одеялом, где оно? Вон в ногах, слушай, по-моему, оно подпалилось, а мы и не заметили, Шепп!