Успехи естественных наук придали им в наши дни такой небывалый вес, что их критерии истины, их методы, пытаются прилагать и к другим наукам, в том числе и социальным. Если отнестись к этому переносу разумно, не впадая ни в слепое преклонение, ни в панику, можно провести следующую аналогию: данные истории могут и должны стать для политики такой же исходной реальностью, как движение твердых тел, жидкостей и газов для физики или свойства веществ – для химии. Физик пытается связать видимые движения тел с воздействием невидимых сил – тяжести; инерции, магнитного поля, химик – обнаруживаемые веществами свойства с их атомно-молекулярным строением, политический же мыслитель должен будет найти связь между историческим событием и свойствами мельчайшей молекулы каждого из этих событий – индивидуальной человеческой воли.
Два основных возражения, два барьера, две опасности подстерегают нас на этом пути.
Первое: естествоиспытатель всегда может быть уверен, что, скажем, молекула кислорода будет вести себя неизменно, что при соединении с водородом она образует воду, с кремнием – песок, с углеродом – углекислый газ, то есть никогда не вырвется из-под власти закона необходимости,- политик же не может рассчитывать на такое постоянство и однородность, он знает, что в одних и тех же обстоятельствах разные люди будут вести себя по-разному, что на поле боя один побежит, другой умрет, но не отступит, что при пожаре один кинется спасать, другой – грабить, что гонения одних заставляют изменить своей вере, других еще больше укрепляют в ней,- короче, он знает, что воля человека свободна. Что делать с таким затруднением? Только одно – ни на минуту не забывать о нем, но зато твердо полагаться на неизменность хотя бы одного свойства человеческой воли, а именно – свободы.
Второе: естествоиспытатель заранее убежден, что молекулы кислорода, вдыхаемые им в стенах лаборатории, И те, что движутся в потоках ветра за окном, и те, что растворены в водах озера, и те, что выделяются листьями деревьев, одни и те же, что они тождественны сами себе. Имеем ли мы право отождествлять хоть в какой-то мере себя или своего современника с гражданином Афин, с кочевником-бедуином, английским йоменом, русским крепостным, вообще с любым человеком прошлого? Но если не имеем, что поучительного или волнующего можем мы найти в истории? Не превращается ли она тогда в цепь рассказов о каких-то иных существах, о прошло-людях, рассказов занятных, но не имеющих прямого отношения к тому, чем и как мы живем сегодня? Пусть с точки зрения строгой логики такое отождествление – всего лишь допущение, но согласимся, по крайней мере, что каждый, в ком исторические картины вызывают волнение ума и сердца, подсознательно такое допущение делает. Тем более что оно неожиданно превращает вторую опасность в преимущество. Ибо силы сцепления атомов в молекуле, кислорода, как и всякие другие силы – магнитную, инерционную и так далее, мы можем представить себе лишь умозрительно, порывы же человеческой воли, в случае принятия исторического отождествления людей разных эпох, мы сможем изучать и проверять непосредственно хотя бы на самих себе.
Очевидно, здесь-то, в этих двух трудностях, и кроется причина того, почему политико-историческая мысль до сих пор не сумела выработать каких-нибудь обязательных для всякого разумного сознания положений. Не имея больше возможности спорить о достоверности основных исторических фактов, она пытается компенсировать себя на том просторе, который оставлен нам сложностью и многозначностью человеческой природы. Представляется ли нам человек существом, жаждущим прежде всего власти и славы, или разрывающимся между добром и злом, или думающим лишь о том, чтобы побольше есть и поменьше работать, или «наживающим деньги животным» (74, с. 5), или вовсе исполняющим всегда не свою волю, но волю Всевышнего, – каждое из этих представлении, будучи приложено к головоломной исторической мозаике, придаст ей совершенно иной смысл, другую внутреннюю, связь. Точно так же создатели различных моделей идеального общества будут исходить в своих построениях из того или иного представления о подлинной сущности человека и его главных нуждах и не остановятся ни перед какими прокрустовыми приемами: Платон и Толстой откажут человеку в праве удовлетворять свою жажду прекрасного, ницшеанство – в сочувствии и милосердии, марксизм – в религиозности.
Тем не менее этот метод остается пока единственно возможным ключом к проблеме.
Какой представляется нам человеческая природа в своих главнейших и неизменных проявлениях – с. этого неизбежно приходится начинать любое политико-историческое исследование. Начнем с того же и мы.
Человек хочет творить.
Человек хочет бездельничать.
Человек хочет власти, славы, богатства.
Человек хочет жить в мире со своей совестью.
Человек кочет любой ценой утолять голод и сладострастие.
Человек хочет достичь спасения души.
Человек хочет строить, созидать.
Человек хочет жечь города и села.
Человек хочет любить ближнего.
Человек хочет господствовать над ближним.
Человек хочет…
Можно долго перечислять, чего он хочет, и погружаться все глубже в многообразие страстей, вот уже который век Питающих мировую поэзию. Однако, если всмотреться в этот хаос внимательнее, мы обнаружим, что рациональному мышлению, вечно враждующему с многообразием во всех его формах, оказывается по силам справиться с ним и здесь. Стоит лишь от объектов человеческих вожделений обратиться к самому вожделеющему субъекту и станет ясно, что внутренний Смысл любого устремления один и тот же: человек хочет расширить или сохранить царство своего я–могу.
Поистине, за исключением физиологических потребностей – есть, пить, дышать, размножаться,- все его желания от малого до великого, от высокого до низкого, от устойчивого до мимолетного сводимы к этой предельно обобщенной формуле. Власть – «я могу повелевать тысячами людей». Богатство – «я могу купить все на свете». Творчество – «я могу создать небывалое». Тщеславие – «я могу вызвать восхищение толпы» (или, на худой конец, соседей). Агрессивность – «я могу задавить ближнего своего». Аскетизм – «я могу задавить собственную похоть, страх, боль». Вера – «я могу сподобиться благодати Божьей и заслужить жизнь вечную». Невозможно себе Представить, чтобы человек захотел чего-нибудь не смочь. Захотеть не смочь, не суметь – такой оборот не идет с языка, настолько смысл его противоестествен. И наоборот, ничего нет естественнее, чем представить себе кого-то пускающимся в жизнь, полную опасностей и лишений, без всякой видимой корысти, лишь за гордое сознание, даруемое ею, – «вот что я могу!».
Извилистая граница царства я-могу прочерчена не где-нибудь снаружи, а в нашей собственной памяти, в сознании (в способности представления, если пользоваться термином Канта и Шопенгауэра). Те участки, на которых граница кажется нам четкой и непреодолимой, не вызывают у нас большого интереса. Не могу выпить море, Не могу сосчитать звезды на небе, не Могу пролезть в игольное ушко, не могу остановить солнце – мало ли чего я не могу. Лишь там, где граница я-могу представляется нам зыбкой, изменчивой, готовой поддаться напору внешних сил или наших собственных усилий, лишь там сердце наше начинает щемить то страх, то надежда. Ибо как радость, так и страдания души связаны не с чем иным, как с расширением или сужением границы царства я-могу. Всякое расширение приносит нам радость, всякое сужение – страдание. Узник, выпущенный на волю, художник, создавший шедевр, нищий, нашедший золотой, победитель, ворвавшийся в город, спортсмен, поставивший рекорд, больной, к которому вернулось здоровье,- ликование каждого из них связано с необычным расширением я-могу. И наоборот, слишком резкое сужение границ – финансовый крах, бегство возлюбленной, утрата честного имени, потеря власти – может причинить такие мучения, что полный сил и здоровья человек предпочтет скорее покончить с собой, чем терпеть их до того момента, когда боль утихнет и утрата сольется с бескрайним морем не-могу. (Замечу мимоходом: радости в нашей жизни так быстротечны именно потому, что расширения границ может и не происходить, страдание же может длиться бесконечно долго, ибо покуда человек жив, он владеет каким-то я-могу, следовательно, ему есть что терять.)