Вряд ли жил когда-нибудь на свете человек, в душе которого не теплилась бы хоть в малой мере изначально заложенная жажда истины, красоты, справедливости, веры. В далекой древности в неразвитых Мы каждый утолял эту жажду сам по мере собственных сил. Библейский Иаков, пася овец, сам постигал закон природы, предопределяющий масть новорожденных ягнят; Рахиль сама создавала рисунок для разноцветной одежды Иосифа; Иуда сам был судьей в деле Фамари; Лаван, сам решал, каких жертв ждут от него идолы-терафимы. Но, начиная с оседло-земледельческой государственной формы бытия, эти духовные потребности человека вызывают к жизни особые виды деятельности – науку, искусство, правоведение, религию. Занятия ученого, художника, юриста, священнослужителя в сумме своей и образуют миропостигающую функцию Мы.
Задачи, стоящие перед работником, распорядителем или власть имущим, абсолютно ясны. Работник должен трудиться, распорядитель организовывать труд и распределение наиболее рациональным образом, власть имущий – блюсти внутренний порядок и внешнюю безопасность Мы. В отличие от них постигающий мир всегда оказывается в двойственном, внутренне противоречивом положении. Я и Мы требуют от него разного. С точки зрения Я, ученый должен видеть свою задачу в познании истины, художник – в создании прекрасного, служитель закона – в торжестве справедливости, священнослужитель – в постижении Божественного начала. С точки же зрения Мы (которую каждый из них, как член Мы, поневоле в какой-то мере разделяет), все, что от них требуется, – это хорошенько учить и лечить, изобретательно развлекать, умело разбирать тяжбы, гладко истолковывая непостижимое, освобождать души от сомнений. Подобная противоречивость требований приводит к тому, что судьба постигающего мир всегда содержит в себе зародыш трагедии, а оценка его деятельности современниками и потомками часто не совпадает: тот, кто слушается только собственного сердца и разума, часто вызывает гнев современников, тот же, кто слишком усердно старается «идти в ногу с веком», становится безразличен потомкам. Первый создает непреходящие духовные ценности, второй исправно выполняет обязанности, связанные с участием в миропостигающей функции. Однако обиходная речь не улавливает этого различия и мы часто оказываемся жертвами путаницы понятий, при которой мыслитель и софист, творец и ремесленник, подлинный пастырь и равнодушный представитель клира обозначаются одними и теми же словами – «ученый», «художник», «священник». Из-за этой нехватки слов нам придется быть особенно внимательными, чтобы постоянно отличать творческую реализацию человеком высших порывов своей души от социальной деятельности, направленной на удовлетворение духовных потребностей членов Мы; культурное созидание – от регламентирования научного, эстетического, юридического и религиозного; семя, которое «упало на добрую землю и принесло плод», – от семени, которое «упало на места каменистые… и скоро взошло… когда же поднялось солнце, увяло и, как не имело корня, засохло» (Мат. 13).
В истории многих Мы есть периоды духовного застоя, когда ни одно семя не дает плода. Миропостигающая же функция в том или ином объеме наличествует всегда. Неизбежно кто-то должен заниматься хранением и передачей письменности, математических, технических, медицинских знаний; сочиняются какие-то песнопения, ткани испещряются узорами, строятся дворцы и замки; кто-то должен придавать словесную форму новым законам, следить за исполнением старых; господствующий религиозный культ требует специально обученных служителей. Возникает естественный вопрос: есть ли какая-нибудь связь между устройством миропостигающей функции и расцветом культуры? в какой момент древо культурной жизни становится цветущим и плодоносным? под действием каких социальных ветров сохнет и облетает?
Людям, считающим, что культура создается отдельными гениальными личностями, такой вопрос должен показаться бессмысленным. Их взгляд на дело заманчиво прост: культура расцветает там, где подряд рождается много одаренных людей, и не зависит от социальных условий. Нет логических аргументов, способных поколебать такую точку зрения, но и разделять ее тем труднее, чем ближе начинаешь знакомиться с реальными фактами истории. Как, неужели лишь по воле случая в Афинах гении рождались один за другим, а в соседней Спарте, как назло, – ни одного? Неужели только игра судьбы собрала в Древнем Риме второго века по P. X. Тацита, Лукиана, Ювенала, Плутарха, Марка Аврелия, Эпиктета, Светония, Птолемея, Галена, а третий так обделила, что и вспомнить некого? Можно ли объяснить капризами генов то, что Испания начала 1600-х годов дала миру Сервантеса, Каведо, Лопе де Вегу, Веласкеса, Кальдерона, Риберу, Тирсо де Молину, а потом за 300 лет – одного Гойю? Или что культурная русская жизнь, до этого столь плодоносная, по чистой случайности так резко оборвалась в начале тридцатых годов нашего столетия?
В принципе мы можем согласиться с тем, что могучий творческий дух одного человека способен прорвать даже самый изощренный духовный гнет. Но для возникновения целой культурной эпохи необходима особая атмосфера – атмосфера свободы, вне которой всякая культурная деятельность чахнет, задыхается, мертвеет. Формальным объявлением свободы исследований, свободы творчества, свободы слова и совести такой атмосферы не создашь – необходимо еще наличие широкого слоя людей, обладающих значительным социальным или экономическим я-могу, способных воспользоваться этими свободами. Возьмем ли мы «золотой век» Афин, итальянское Возрождение, голландскую живопись, английскую и швейцарскую науку, немецкую философию и музыку, современное итальянское кино или американскую прозу – всюду мы увидим такое сгущение блестящих имен, которое исключает мысль о случайностях и заставляет искать в свободном жизненном укладе этих Мы источник животворящей духовной силы. Пусть даже свобода окажется не всеобщей, пусть она дарована лишь одному сословию – и в этом варианте она может произвести такие феномены, как дворянская культура Францам XVII) века или России – XIX. Даже самый крошечный островок свободы, ограниченный придворным кружком просвещенного монарха, может создать микроклимат, пригодный для произрастания культурных оазисов. Достаточно вспомнить дворы Эхнатона, Августа, Антонинов, багдадских халифов, веймарских герцогов, венских императоров.
Чем внимательней и подробней мы будем сопоставлять историю культуры с историей социальных состояний Мы, тем глубже проникнемся убеждением, что все люди, внесшие свой вклад в сокровищницу мировой культуры, могли созревать и творить только в атмосфере свободы, то есть в окружении обширных социальных я-могу.
Как цветы высокогорных лугов не могут расти ни на заснеженных вершинах, ни на иссушенных предгорьях, так и для «цветов» культуры единственно возможной почвой оказывается высоко расположенная «площадка» социального контура – какой бы узкой она ни была. Там, где такой площадки не существует, где есть только власть имущие и подчиняющиеся, там всякое цветение прекращается, плоды не созревают, остается лишь рутинное исполнение миропостигающей функции.
Из всех бед, приносимых торжеством деспотизма, упадок культуры меньше всего огорчает Мы. Если в государстве есть грамотные люди, умеющие писать депеши и подсчитывать налоги, художники, чтобы украшать храмы и рисовать плакаты, если для любого произвола власть имущих ловкие правоведы быстро находят подходящую формулу закона, а вечные вопросы больше не мучают подданных, ибо на них с достаточным апломбом выдаются вечные ответы, то Мы готово удовлетвориться таким положением. Требовать чего-то большего – зачем? Миропостигающая функция в таком виде вполне отвечает своему назначению, помогает сохранять сложившиеся формы социального здания. Плод же культурной деятельности, творческий взлет гения – это всегда нечто неожиданное, опасно-разрушительное, а главное, он оказывается принадлежащим не данному Мы, а всему миру, мировой культуре. Какой же смысл пускаться в такие хлопоты и выращивать его у себя? Если уж возникнет нужда, его всегда можно будет добыть на стороне: позаимствовать научное открытие, купить художественное произведение, нанять архитектора, списать конституцию.