Иными словами, оптимальное устройство распорядительной функции подразумевает не только оптимальное распределение всего объема распорядительства между собственниками, корпорациями и чиновниками, но и правильный отбор распорядителей по их личным качествам; не только форму, но и наполнение.

Попробуем теперь проследить, каким образом выбор веденья способствует приближению распорядительной функции к оптимуму и каким образом неведенье противоборствует ему.

а) Угроза оптимальному распорядительству со стороны неведенья народных масс

Что может быть естественнее, чем ненависть бедности к богатству, бесправия к привилегиям? Чувство это во все времена является таким известным и общераспространенным, что нет нужды приводить примеры его проявления в бессмысленных жестокостях бунтов, восстаний, революций. Гораздо плодотворнее для нашего исследования было бы отыскать в истории такую ситуацию, в которой конкрето этой ненависти оказалось бы определенным при помощи абстракто моральных требований или соображениями общественной пользы.

Но отыскать такой пример чрезвычайно трудно. Ведь всякий государственный порядок для подавления страстей толпы использует ту или иную меру насилия, поэтому выделить элемент народного самообуздания почти невозможно. Попробуйте отличить, какая доля общественного спокойствия обеспечена полицией и войском, а какая – сдержанностью народных масс.

Разве что знаменитое удаление плебеев на Священную гору в Риме в 494 году до P. X. являет нам необъяснимый феномен такого массового самообладания. Ведь это не было бегством напуганного, замученного тяжким трудом народа. Нет, это вооруженная армия вернулась из победоносного похода против сабинян, вольсков и эквов и требовала обещанных прав и освобождения должников. И когда сенат отказал, что помешало ей ворваться на улицы и силой добиться выполнения своих требований? «Сначала, говорят, (плебеи) поговаривали об убиении консулов, чтобы им можно было освободиться от (данной ими военной) присяги, но затем, узнав, что никакое религиозное обязательство не уничтожается преступлением, плебеи по совету какого-то Сициния удалились без позволения консулов на Священную гору, на расстоянии трех тысяч шагов от города… Там они спокойно простояли несколько дней в лагере, укрепленном валом и рвом, брали только необходимое для поддержания жизни… В Риме царила ужасная паника и взаимный страх привел всех в недоумение… Затем стали говорить о примирении и согласились на условиях, чтобы у плебеев были свои неприкосновенные магистраты (трибуны), которые бы подавали помощь против консулов и чтобы ни один патриций не имел права взять себе эту магистратуру» (47, т. 1, с. 97).

Было ли это традиционным почтением к авторитету правителей, или религиозным чувством, или отвращением к братоубийственной резне, или признанием за патрициатом особых прав – так или иначе сила, удержавшая в тот момент армию от кровопролитий, могла крыться только в сфере абстрактных представлений. Коль скоро сила этого этически-религиозного абстракто оказалась так велика, что смогла подвигнуть массу вооруженных людей обуздать конкрето своего возмущения и обиды и уйти от родных очагов, мы можем сказать, что уровень зрелости этого народа был необычайно высок, а последующая слава римлян – вполне заслуженной. Даже если допустить, что обстоятельства удаления на Священную гору в значительной мере легендарны, важнейшим фактом остается то, что народ с гордостью хранил именно эту легенду, а не рассказы о том, как он выпускал кишки богачам и резал головы знатным.

В этом отношении раннереспубликанский Рим в течение долгого времени оставался недостижимым примером для многих других республик, стремившихся подражать ему. С грустью сравнивает с ним Макиавелли историю своей родной Флоренции. «Противоречия, возникавшие с самого начала в Риме между народом и нобилями, приводили к спорам; во Флоренции они выливались в уличные схватки… Когда во Флоренции побеждали пополаны, нобили не допускались к должностям и, если они желали снова быть допущенными к ним, им приходилось не только уподобиться простому народу в поведении своем, и в чувствах, и во внешнем обиходе, но и казаться всем такими… Так и получилось, что воинская доблесть и душевное величие, свойственные вообще нобильскому сословию, постепенно угасали» (50, с.99). Не легче приходилось распорядителям-собственникам и во многих полисах Древней Греции. Там «бедняк поднял против богатства настоящую войну. Война эта прикрывалась сначала законными формами: на богатых взвалили все общественные расходы, обременили их чрезмерными налогами, велели им строить триремы, требовали, чтобы они давали народу праздники. Потом усилили в судах денежные пени: за малейшую погрешность приговаривали к конфискации. Трудно сказать, сколько людей было осуждено на изгнание только за то, что они были богаты… Но число бедных все увеличивалось. Тогда они воспользовались своим правом голоса, чтобы постановить или уничтожение долгов, или сплошную конфискацию, а с этим водворить и всеобщее полное расстройство» (80, с. 390).

Народному сознанию было не по силам обнаружить прямую связь между этим увеличением общей бедности и ущемлением распорядителей, которому предавались с такой страстью. Оно видело лишь конкрето собственного обнищания и конкрето их богатства и не понимало, почему же конфискации не обогащают народ, а лишь усугубляют общее разорение. Во всех республиках, где уровень зрелости народа был недостаточен для подавления личной зависти абстрактными соображениями о полезности частнособственнической формы распорядительства, всюду возникали кровавые побоища и распри. Достаточно вспомнить Великий Новгород, где борьба «меньших с большими, купцов и черных людей с боярами и житьими людьми… сплошь и рядом превращалась в открытое междоусобие, сопровождавшееся убийствами, грабежом и сожжением дворов» (49, с. 196). Под гнетом этой повседневной ненависти и всенародного деспотизма сами распорядители постепенно склонялись к мысли о необходимости пожертвовать какой-то частью столь дорогой им свободы. Они начали искать новые формы общественного порядка, власть достаточно сильную, чтобы обуздать разгулявшиеся страсти толпы, но, найдя ее в лице какого-нибудь иноземного владыки или собственного властолюбца, чаще всего попадали из огня да в полымя.

б) Угроза оптимальному распорядительству со стороны неведенья верховной власти

Действительно, сильной власти легче преодолевать несовместимость между врожденной человеческой страстью к равенству и необходимостью сделать распорядителя неравным всем прочим, предоставить ему большее социальное я-могу. В истерии встречается немало монархов, искренне стремившихся дать своему государству процветание и внутренний мир, озабоченных сохранением правильного строя социальной пирамиды.

Но любой монарх остается человеком, и в душе его продолжается каждый день борьба между веденьем и неведеньем.

Добро тем народам, которыми правят владыки мудрые, прозорливые, сдержанные. Когда же неведенье I получает в монаршем сердце решительный перевес, тогда все стороны жизни в его государстве, и распорядительная функция в том числе, оказываются под серьезной угрозой. Собственные сиюминутные страсти, прихоти, порывы, суеверия, страхи, предрассудки становятся тогда для единовластного повелителя главнейшим руководством в его действиях. Даже соображения реальной выгоды и пользы в ближайшем будущем не могут теперь подействовать на него. Он видит и понимает только здесь и сейчас.

Главная вещь, которая нужна владыке здесь и сейчас, это деньги. Пользуясь неограниченной властью, он всегда находится лицом к лицу с соблазном добыть деньги незаконным путем, а там хоть потоп. Монополия на чеканку монеты или выпуск банкнотов, например, дает ему возможность расплачиваться обесцененными деньгами. Византийские императоры, турецкие султаны, испанские короли пускали в оборот огромное количество монет низкой пробы, сберегая на этом тонны золота и серебра. Французский король Филипп Красивый (1285-1314) даже заслужил прозвище «Фальшивомонетчик»: в его царствование «монеты подделывались почти ежегодно, из 56 королевских указов о монетах 35 имели предметом их подделку» (18, т. 3, с. 285).