Однако это не значит, что борьба окончена. Она продолжается, как и прежде, иногда незаметно, иногда сгущаясь в большие битвы. Если бы выбор веденья пересилил в душах еще двадцати членов афинского Совета пятисот, жизнь Сократа в 399 году до P. X. была бы спасена. Если бы при обсуждении негритянского вопроса в 1784 году абстракто человеколюбия возобладало над конкрето выгоды и перетянуло на свою сторону хотя бы еще одного члена американского конгресса, рабство в Соединенных Штатах было бы запрещено и страна не имела бы сейчас страшного наследства расовой проблемы.

Обычно вопрос, вокруг которого при демократии разгорается борьба между веденьем и неведеньем, вполне понятен: чартисты боролись за расширение избирательного права, аболиционисты – за освобождение негров, суфражистки – за равноправие женщин. Но бывает и так, что сам повод кажется недостаточно важным, не соответствующим размаху баталии. Слова «Дрейфус», «Уотергейт» попали в историю так же случайно, как слова «Трафальгар» или «Ватерлоо». Но именно случайность повода выдает онтологическую серьезность и размах протекающего противоборства.

Каждый день, прожитый народом в условиях демократий, есть, плод миллионов невидимых нравственных усилий в сторону выбора веденья. Но подобное духовное подвижничество не может продолжаться вечно. Чем больше успехов достигает демократия в сфере производства и международного влияния, чем обширнее становится конкрето комфорта, богатства и мощи, тем, сильнее оно слепит глаза и оглушает сердце. С другой стороны, среди избирающих веденье начинаются неизбежные раздоры, предопределенные тем, что один сосредоточивает свою заботу на завтрашнем дне, другие – на судьбе грядущих поколений, третьи – на вечности. Культ свободы доводится до такого идолопоклонства, что начинают даже почитать свободу избирать неведенье. Культ творческой инициативы доходит до того, что начинают поощрять инициативу покушений на свободу. Строгость объявляется деспотизмом, следование законам – бесчеловечностью, взимание налогов – эксплуатацией, наказание преступников – жестокостью, поощрение способностей – нарушением равенства, разнузданность – проявлением свободолюбия. Всякая граница-запрет, всякий писаный или неписаный закон подвергаются нападкам, теряют свою прочность, а вместе с ними теряет ее и государственный порядок. Перед угрозой этого разброда, идейных шатаний и надвигающегося хаоса дальновидное меньшинство, не видя больше в народе духовной устойчивости, склоняется к необходимости отнять власть у большинства и взять ее в свои руки.

б) На политическом горизонте возникает олигархия

Демократическое правительство не может по уровню зрелости сильно отличаться от остальной массы полноправных граждан. Избираемые могут выделяться умом, знаниями, красноречием, репутацией, но не выбором веденья. Иначе сограждане просто не поняли бы их целей, их аргументации и избрали бы других, чьи речи и действия были бы им понятны, чей взор проникал бы в будущее не намного дальше, чем их собственный.

Напротив, олигархи должны превосходить средний уровень.

Так, по крайней мере, в теории. Особенная политическая прозорливость, самообладание, неподкупность, готовность жертвовать личными интересами ради интересов страны – только такие качества меньшинства могут служить моральным оправданием узурпации им власти.

Классическим примером в этом отношении является римский сенат первых веков республики.

Само свержение царей в 509 году до P. X. «не было делом низших классов, заинтересованных разрушением древних установлений, но делом аристократии, желавшей их поддержать… Цари часто покушались поднять низшие сословия и ослабить роды, и за это именно цари были низложены. Аристократия произвела политический переворот только для того, чтобы помешать перевороту социальному. Она захватила в руки власть не столько из-за удовольствия господствовать, сколько для того, чтобы отстоять против нападок свои древние учреждения… свой домашний культ, свою отеческую власть, родовое устройство и частное право, установленное первобытной религией» (80, с. 287). Но правление сената не было сословно эгоистическим. Именно сенат непрерывным вниманием и энергией обеспечивал ту дальновидность и последовательность внешней политики, которая защищала Рим от многочисленных врагов, а впоследствии принесла ему мировое господство. Его верность древним установлениям придавала необычную стабильность римскому Мы. Он сохранил эту роль и после установления демократии. Он не был так мелочно ревнив к своим привилегиям, не был заносчив даже с побежденными, умел делиться с ними властью, и поэтому на него с надеждой взирала аристократическая партия во всех соседних общинах. «В бытность в Италии армии Ганнибала взволновались там все (подвластные Риму) города; но дело шло тут вовсе не о независимости; в любом городе аристократия была за Рим, плебс – за карфагенян» (80, с. 428, 429). Победили, как известно, те, кто был за Рим.

Своеобразные примеры олигархического управления дают нам средневековые итальянские республики.

В Венеции олигархический переворот произошел в 1297 году. Народ был отстранен от участия в выборе дожей. Большой совет из выборного учреждения сделался наследственным, несколько лет спустя организована тайная политическая полиция – Совет десяти. Однако дальнейшая история Венецианской республики ясно показывает нам, что по своим качествам правящая группа оставалась, во всяком случае до начала XVII века, на высоте своих задач. Страна процветала и богатела, ее товары славились во всем мире, территория расширялась, а военная мощь была такова, что в 1508-1510 годах венецианцы в одиночку выстояли против Камбрейской лиги, в которой соединились с целью их уничтожения папа, германский император, французский и испанский короли, Мантуя, Феррара, Савойя; в дальнейшем республика Святого Марка успешно противостояла на Средиземном море турецкому гиганту.

Современники с большим почтением отзываются и о ее внутреннем устройстве.

Они говорят, что в Венеции «знать правит без шума, соблюдая известное равенство… Различие плебеев и патрициев вызывает меньший антагонизм, чем в других странах, так как законы сделали все необходимое, чтобы устрашить дворян и привлечь их к ответственности» (38, с. 8). Судопроизводство устроено таким образом, что особые комиссии центрального суда регулярно объезжают провинции, причем неимущим обеспечена даровая адвокатура. Но для нас самым примечательным должно остаться то, что Венеция была единственной страной, где инквизиторы не могли хозяйничать произвольно. Им было отказано в имуществе осужденных (что сильно снизило их пыл), смертные приговоры могли выноситься только с участием светского должностного лица, власти постоянно вмешивались в их деятельность, ограничивая ее только узкими рамками борьбы с открытыми проявлениями ереси. В начале XVI века, когда начались массовые сжигания ведьм, венецианский сенат, несмотря на гнев и страшные угрозы папы, постановил в 1521 году запретить пытку при допросе подозреваемых, остановить процессы, отменить уже вынесенные приговоры, выпустить сотни заключенных – случай беспримерный в истории католического государства.

Главная соперница Венеции на Средиземном море – Генуя тоже имела олигархическую форму правления, однако не столь откровенную. Там «дело дошло до того, – сообщает Макиавелли, что из-за потребностей республики и услуг банка Святого Георгия большая часть земли и города, состоящая под управлением Генуи, перешла в ведение банка: он хозяйничает в них, защищает их и каждый год посылает туда своих открыто избранных представителей, в деятельность которых государство не вмешивается… Оттого в Генуе так легко и происходят всевозможные перевороты, подчиняющие генуэзцев то власти одного из сограждан, то даже чужеземца, ибо в государстве правление все время меняется, а в банке Святого Георгия все прочно и спокойно… На одной и той же территории, среди одного и того же населения одновременно существуют и свобода и тирания; и уважение к законам, и растление умов; и справедливость и произвол… И если случится, что под власть банка Святого Георгия попадет вся Генуя, то эта республика окажется еще более примечательной, чем Венецианская».