Иногда оно являло себя с простодушно-палаческой откровенностью, как, например, в указе Карла V: «Воспрещается всем мирянам открыто и тайно рассуждать и спорить о Священном писании, особенно о вопросах сомнительных и необъяснимых… В случае нарушения виновные подвергаются наказанию: мужчины наказываются мечом, женщины – зарытием живьем в землю, если не упорствуют в своих заблуждениях; в противном случае они предаются огню» (48, с. 17).

Иногда неведенье вооружалось тончайшей софистикой. Во время Констанцского собора один из прелатов «обратился к Гусу со сладкими и убедительными словами, называл его своим горячо любимым и дорогим братом и призывал его не доверяться так собственному суждению. Ведь если он произнесет требуемое от него отречение, то не он, Гус, преступит истину, а собор; что же касается клятвопреступления, если допустить, что оно существует, то оно падет на голову тех, кто составил отречение».

Если подобная казуистика не действовала, голос неведенья превращался в рев толпы, заглушающий все

резоны, объяснения и оправдания воплем: «На костер! На костер его!»

В частном письме тон его мог приобрести даже черты объективности и сострадательного восхищения. «Иероним Пражский, – пишет папский секретарь своему другу, – стоял перед собором бесстрашный, неукротимый, добровольно призывающий смерть… О человек, достойный вечно жить в памяти людей! Если он придерживается учений, противоположных церкви, то я не стану хвалить его; но я удивлюсь его образованию, его огромной эрудиции, его красноречию, тонкости его возражений» (46, т. 2, с. 114, 123).

Не на таком же ли «сострадании» держались и требования вести дознание в трибунах инквизиций «без пролития крови», то есть ограничиваться дроблением суставов, вливанием в горло кипятка, растягиванием на дыбе, голодом, жаждой, бессонницей, или знаменитая формула при передаче в руки светской власти: «Наказать с возможной мягкостью» – иными словами, сжечь заживо?

Неведенье знает, что чем наглее ложь, тем она убедительнее. Что человек, оказавшийся пассивным свидетелем кровавого злодеяния, с благодарностью ухватится за любую ложь, это злодеяние оправдывающую. Что течение времени не обязательно срывает покровы лжи, но может, наоборот, придать ей оттенок правдоподобия. Даже от разумных людей можно услышать сейчас что, да, палач и изуверы XX века были прожженными негодяями и преступниками, но те, давнишние, – те веровали. Потому что если допустить; что они не веровали, их поведение теряет смысл, логику. А утрата логики – это последнее, на что согласится логический ум. Отождествляя искреннее заблуждение с искусственным самоослеплением неведенья, он готов отыскивать оправдание тысячам преступлений, никакому оправданию не подлежащих. Он забывает, что у неведенья своя логика и что всякому избирающему веденье необходимо изучить ее, как изучают язык врага.

Верил ли рядовой участник крестовых походов против альбигойцев в XIII веке, что ересь катаров враждебна учению Христа? Несколько десятков фанатиков, возможно, и верили; но основную массу войска составляли просто рьяные грабители, предпочитавшие потрошить богатых христиан Тулузы и Лангедока вместо того чтобы отправляться в далекие и опасные экспедиции против неверных.

Верил ли сам Филипп Красивый в то, что тамплиеры вытапливают жир из младенцев и обмазывают им своих идолов, которым приносят человеческие жертвы? Не больше, чем Вышинский верил в «шпионаж» своих жертв или Берия в «отравительство» кремлевских врачей… Ну а те магистры и студенты Парижского университета, перед которыми тамплиеры подтвердили вырванные у них пыткой признания? Они слишком хорошо знали своего короля, чтобы осмелиться не поверить.

Верил ли судья, допрашивающий очередную «ведьму», в подробности ее сношений с дьяволом, добавлявшиеся в протокол с каждым новым поворотом винта «ножного жома»? Или просто успешно глушил садистским возбуждением голос совести, тот голос, который прорывался в словах Фридриха фон Шпее: «А к вам, судьи, обращаюсь и спрашиваю вас: зачем вы так тщательно ищете повсюду ведьм и колдунов? Я вам укажу, где они находятся. Возьмите первого встречного капуцинского монаха, первого иезуита, первого священника, подвергните его пытке и он признается, непременно признается… Возьмите прелатов, кардиналов, самого папу – они признаются, уверяю вас, они признаются»(32, с. 65).

Конечно, люди лгут в любую эпоху, при любой власти, под сенью любой религии. Но столь полное торжество все затопляющей лжи, это море разливанное вранья, густо окрашенное слезами и кровью, было возможно только при полном торжестве неведенья в сфере миропостижения. Те, кто пошел за Гусом, Кальвином, Лютером, могли не понимать глубины их веры, не постигать богословских тонкостей их доктрин, но одно они видели ясно; эти люди не лгут. Наоборот, они жизнь свою готовы отдать, чтобы сокрушить полновластие лжи, прикрывшейся самым дорогим и священным – Христом и Библией. Протестантизм; можно обвинять во всех крайностях, в антиэстетизме, в душевной сухости, но одного отнять у него невозможно: последовательной ненависти ко лжи во всех ее проявлениях. Именно, эта глубокая серьезность и честность взгляда на мир послужили причиной того, что выбор веденья смог сделать протестантизм своим знаменем, смог обрести в нем духовное, политическое и военное единство.

Наука взыскует правды мысли.

Искусство – правды чувства.

Мораль – справедливости.

Вера – Высшей правды.

Поэтому-то с середины XVII века всякое подлинное миропостижение сделалось возможным только там, где абстракция правды обрела высокую ценность в глазах людей, где выбор веденья под эгидой протестантизма отстоял свое право на существование. После Вестфальского мира полнокровная жизнь культуры, свободное движение научной и философской мысли, реализация этических идей в политических учреждениях становятся исключительно уделом протестантских стран.

Они же стали местом рождения науки и техники индустриальной эры. «Промышленное главенство Лондона начинается с разорения Антверпена и взятия его войсками (католической, лиги в 1583 году). Третья часть купцов и фабрикантов разоренного города нашла убежище на берегах Темзы» (20, т. 2, с. 329). «В городах Голландии и Зеландии пышно расцвели торговля и промышленность… Сюда стекались все, кому было тяжело жить под испанским игом: за пять лет население Амстердама более чем удвоилось» (48, с. 47). Подавляющее большинство ученых, заложивших основы современной науки, созревали и творили именно в протестантских странах. Ньютон, Бойль, Гук, Уатт, Адам Смит, Кавендиш, Дженнер, Блэк, Франклин, Юнг были англичане; Гюйгенс, Мушенбрук, Левенгук, Сваммердам – голландцы; Лейбниц, Вольф, Ламберт, Фаренгейт, Герике, Кант, Гумбольдт – немцы; Эйлер и все Бернулли – швейцарцы; Линней и Цельсий – шведы.

Существование мощного протестантского лагеря усиливало позиции веденья и в католических государствах. «Добрый город Париж, – писал Барбье в 1733 году, – погружен в янсенизм с головы до ног; вся масса парижского населения, мужчины, женщины и дети держатся этого учения, не зная хорошенько, в чем, собственно дело, не понимая ни одного слова в его отличиях и толкованиях, просто из ненависти к Риму и иезуитам… Эта партия увеличивается в своей численности всеми честными людьми королевства, ненавидящими преследования и несправедливость» (76, с.401). Французский гений, очнувшись от морока, наведенного на него Людовиком XIV, создал блистательную плеяду ученых и художников века Просвещения. Однако силы неведенья обладали здесь таким перевесом в религиозной сфере миропостижения, что в конце концов выбор веденья должен был отступить от этой крепости. Искусство и наука Франции XVIII века стали воинствующе антиклерикальными. Но не они виноваты в упадке религиозного чувства в народе, а те представители клира, которые делали все возможное, чтобы изгнать из религии Духа Святого, изгнать того Бога, о котором в Первой книге Царств сказано, что Он «есть Бог веденья и дела у него взвешены» (Кн. Царств 1. 2, 3).