Еще меньше времени осталось. Наверное, все-таки на табурет. Когда остается так мало времени, надо ведь думать о чем-то важном, о самом главном, о чем раньше никогда не удосуживался, все откладывал на потом, о том что жизнь прожита неправильно и, будь она дана еще раз, все сделал бы по-другому… Нет. Никакой другой жизни у него в этом мире быть не могло, и нечего тут было переделывать. Разве только тогда, когда этот делал контрольный выстрел в Ванечкину голову, не бросаться к автомату, а отойти в сторону? Но не получилось бы, и уж Ванечку и Михаила Порфирьевича ему точно никогда не удалось бы прогнать из своих снов. Что стало со стариком? Черт, хоть глоток бы воды!

Сначала выведут из камеры… Если повезет, поведут через переход, это еще немного времени, если не наденут опять на глаза проклятую шапку, он увидит еще что-нибудь, кроме прутьев решетки и бесконечного ряда клеток. — Какая станция? — разлепил ссохшиеся губы Артем, отрываясь от решетки и поднимая глаза на соседа. — Твэрская, — отозвался тот и поинтересовался, — слушай, брат, а за что тэбя сюда? — Убил офицера, — медленно ответил Артем. Говорить было трудно и совсем не хотелось. — Эээ… — сочувственно протянут небритый. — Тэпер вэшат будут?

Артем пожал плечами, отвернулся и опять прислонился к решетке. — Точно будут, — обиженно заверил его сосед.

Будут. Скоро уже. Прямо на этой станции, никуда не поведут.

Попить бы… Смыть этот ржавый привкус во рту, смочить пересохшую глотку, тогда, может, и смог бы он разговаривать дольше, чем минуту. В клетке воды не было, в другом конце стояло только зловонное жестяное ведро. Попросить у тюремщиков? Может, приговоренным делают маленькие поблажки? Если бы можно было высунуть за решетку руку, махнуть ей… Но руки были связаны за спиной, проволока врезалась в запястье, кисти вспухли и потеряли чувствительность. Он попробовал крикнуть, но вышел только хрип, переходящий в раздирающий легкие кашель.

Оба охранника приблизились к клетке, как только заметили его попытки привлечь внимание. — Крыса проснулась, — осклабился тот, что держал на поводке собаку.

Артем запрокинул голову назад, чтобы видеть его лицо и натужно просипел: — Пить. Воды. — Пить? — деланно удивился собачник. — Это еще зачем? Да тебя вздернут вот-вот, а ты — пить! Нет, воду на тебя мы переводить не станем. Может, раньше подохнешь.

Ответ был исчерпывающим, и Артем устало прикрыл глаза, но тюремщики, видимо, хотели с ним еще поболтать о том, о сем. — Что, падла, понял теперь, на кого руку поднял? — спросил второй. — А еще русский, крыса. Из-за таких вот подонков, которые своим же нож в спину засадить норовят, эти вот, — он кивнул на отодвинувшегося вглубь клетки Артемова соседа, — скоро все метро заполонят, и простому русскому человеку дышать не дадут.

Небритый скромно потупился. Артем нашел в себе силы только опять пожать плечами. — А ублюдка этого твоего славно шлепнули, Сидоров рассказывал, пол-туннеля в кровище, — вступил первый. — И правильно. Недочеловек. Таких тоже нужно всех уничтожать. Они нам… генофонд! — вспомнил он тяжелое слово, — портят. И старикашка ваш тоже сдох, — заключил он. — Как?.. — всхлипнул Артем. Боялся он этого, боялся, но надеялся, вдруг не умер, не убили, вдруг он где-то тут, в соседней, может быть, камере… — А так… Сам подох. Его и поутюжили-то совсем чуток, а он возьми да отбрось копыта, — охотно пояснил собачник, довольный, что Артема наконец задело за живое.

«Ты умрешь. Умрут все близкие твои…» Он словно снова увидел, как Михаил Порфирьевич, обо всем на свете позабыв, остановившись посреди темного туннеля, листает свой блокнот, а потом взволнованно повторяет последнюю строчку. Как там было? «Дер тотен татенрум»? Нет, ошибся поэт, славы деяний тоже не останется. Ничего не останется. Потом вспомнилось ему почему-то, как Михаил Порфирьевич тосковал по своей квартире, особенно по кровати. Потом мысли, загустевая, потекли все медленней и под конец совсем остановились. Он снова уперся лбом в решетку и тупо рассматривал повязку на рукаве тюремщика. Трехконечная свастика. Странный символ. Похожий то ли на звезду, то ли искалеченного паука. — Почему три конца? — спросил он. — Почему три?

Но пришлось еще кивать головой, указывая на повязку, пока охранники поняли, что он имеет ввиду и соблаговолили объяснить. — А сколько тебе надо? — возмутился тот, с собакой. — Сколько станций, столько и концов, идиот. Символ единства. Погоди, до Полиса доберемся, четвертый добавим. — Да какие станции! — вмешался второй. — Это ж древний исконно славянский знак! Называется — солнцеворот! Или нет… — коловрат. Это уже фрицы потом у нас переняли! Станции, дурья башка! — Но солнца ведь больше нет… — выдавил Артем, чувствуя, как перед глазами снова встает мутная пелена, смысл услышанного ускользает, и он отходит во мглу. — Все, крыша съехала, — удовлетворенно определил собачник. — Пойдем, Сень, еще с кем другим покалякаем.

Он не знал, сколько времени прошло, пока он был в этом странном забытьи, лишенном мыслей и видений, лишь изредка дававшем проскользнуть каким-то смутным образам, напитанном вкусом и запахом крови, иссушенном и иссушающим. Как бы то ни было, он был рад, что тело его сжалилось над его рассудком, убило все мысли и тем самым освободило разум от саморазъедания и тоски. — Э, братишка! — тряс его за плечо сосед по камере. — Нэ спи, уже долго спишь! Уже чэтыре час почти!

Артем трудно, словно к ногам была привязана чугунная гиря, пытался всплыть на поверхность из бездны, в которую погрузилось его сознание. Реальность возвращалась не сразу, она медленно вырисовывалась, как проступают нечеткие очертания на негативе, опущенном в раствор для проявки. — Сколько? — прохрипел он. — Чэтыре часа бэз дэсяти, — повторил черноглазый.

Без десяти четыре… Наверное, минут через сорок за ним уже придут. И через час десять минут… Час и десять минут. Час и девять минут. Час и восемь. И семь. — Тэбя как зват? — спросил сосед. — Артем. — А мэня — Руслан. Моего брат Ахмед звали, его сразу расстрэляли. А со мной нэ знают, что дэлат. Имя — русское, ошибится нэ хотят, — черноглазый был рад, что наконец удалось завязать разговор. — Откуда ты?

Артему не было это интересно, но болтовня небритого соседа помогала ему заполнять голову, не надо было ни о чем думать. Не надо было думать о ВДНХ. Не надо было думать о миссии, которую ему дали. Не надо думать о том, что произойдет с метро. Не надо. Не надо! — Я сам с Киевской, знаэш, где это? Ми называем — солнечная Киевская… — белозубо улыбнулся Руслан. — Там много наших, всэ почти… У меня там жена остался, дэти — трое. У старшэго шэст пальцев на руках! — гордо добавил он.

…Пить. Не стакан, хотя бы глоток. Пусть теплой, он был согласен и на теплую. Пусть нефильтрованную. Любую. Глоток. И забыться опять, пока не придут за ним конвоиры. Что бы опять стало пусто и ничто не тревожило. Чтобы не крутилась, не зудела, не звенела мысль, что он ошибся. Что он не имел права. Что он должен был уйти. Должен идти дальше. Отвернуться. Заткнуть уши. Перебраться с Пушкинской — на Чеховскую. И оттуда — один перегон. Так просто. Всего один, и все сделано, задание выполнено. Он жив.

Пить. Руки так затекли, что он их совсем не чувствовал.

Насколько проще умирать тем, кто во что-нибудь верит! Тем, кто убежден, что смерть — это не конец всего. Тем, в глазах которых мир четко разделяется на белое и черное, кто точно знает, что надо делать, и почему, кто несет в руке факел идеи, веры, и в его свете все выглядит просто и понятно. Тем, кто ни в чем не сомневается, ни в чем не раскаивается. Они умирают легко. Они умирают с улыбкой. — Раншэ фрукты вот такие были! А какие цвэты красивые! Я дэвушкам дарил — бэсплатно, а они мне улыбалис, — доносилось до него, но эти слова больше не могли отвлечь его.

Из глубины зала послышались шаги, шло несколько человек, и сердце у Артема сжалось, превратилось в маленький, беспокойно мечущийся комок. За ним? Как скоро! Он думал, сорок минут будут тянуться много дольше… Или обманул чертов сосед, со зла сказал, что больше времени остается, хотел надежду дать? Нет, это уж…