Гудело тут дико: каждая комната звучала на свой лад, а комнат была тысяча. Где-то плакали, где-то стонали, где-то смеялись, где-то пытались перебить крики заводной музыкой, где-то орали пьяные песни, а где-то выли от ужаса. Вот какой общий голос был у Цветного: как у чертей хор.

Ну и, конечно, женщины.

И ангелы блядские, и строгие в погонах, и в дырявых чулках роковые, и медсестры с голой жопой; и просто шлюх вульгарных, без придумки – целая дивизия. Сколько могло поместиться – ровно вот столько и поместилось. Все кричат, зовут, прелести преувеличивают, взгляд арканят, у каждой времени в обрез: на один змеиный бросок, пока мимо нее проходят, вот эти полметра. Не прокусила, соскользнула, не прыснула в царапинку любовного яду – все, ушел.

Кто не работает, тот не ест.

Леху сразу обезболило, даже будто рана затягиваться начала. А Гомер тут был не в своей тарелке; только в самом начале, как нырнули в витой и бесконечный коридор, он вдруг выкрутил свою окостеневшую шею так, как она и вывернуться не могла, назад – и потом все оглядывался, оглядывался через плечо.

– Что, дед? – спросил у него Артем.

– Кажется… Все время кажется… Везде… Все время… – ответил Гомер. – Девчонка одна… С которой… Которая…

Олежкина голая нога стала ускользать от Гомера.

– Молодец, дед-то, а? – пропыхтел Леха.

– Держи лучше. Вон. Вон та дверь!

Занесли умирающего внутрь. Там была очередь из раздраконенных душ; и из зудящих тел. Одни бабы. Вышла врачиха – в толстых очках, с самокруткой, сиплая и мужиковатая.

– Не жилец! – уведомил ее брокер на всякий случай.

Чтобы Олежек не пачкал приемную последней кровищей, его согласились сразу взять в оборот. Уложили в растопыренное женское кресло, взяли рожок патронов авансом, если все равно околеет, и сказали не ждать.

Лехе дали спирта рот в руке напоить, но он все равно в очереди остался.

– Тут-то они как люди сидят, а не как профессионалы, – объяснил он Артему шепотом, кивая на печальных дам. – Вдруг ту самую встречу?

Вдруг. Ну, попрощались.

Что мог – сделал, объяснил себе Артем. На этот раз сделал, что мог.

Гуляй смело.

* * *

– Вот: или туда, или сюда.

Сидели в какой-то комнатенке. Рядом гнулась на шесте некрасивая и недокормленная девчонка лет четырнадцати; груди у нее не было совсем, и жалостливо торчали ребра, натягивая застиранное трико. Она все лезла своими костями Артему в миску с супом, а ему было страшно обидеть ее, совсем прогнав, потому что других клиентов у нее не имелось, и он просто делал вид, что ни шеста никакого тут нет, ни девчонки. Или так еще обидней ей было? Где у проститутки гордость, в каком месте? Неизвестно. Суп был дешевый зато, а считать уже приходилось. Быстро ушли патроны – и ни на что.

На стене висела карта метро. Про нее и говорили.

От Цветного бульвара дальше шли две дороги. Одна – по прямой – на Чеховскую. Другая – через переход – к Трубной, и потом на Сретенский бульвар. И по первой можно было, если карте верить, к Театральной попасть, и по второй. Но по обеим – нельзя. Давно карту рисовали.

Пересадочный узел – Чеховская, Пушкинская, Тверская – теперь по другому именовался: Четвертым Рейхом, и приходился якобы наследником Третьему. Может, завещание подделал, а может, и перевоплотился.

Режим убить можно, империи дряхлеют и мрут, а идеи – как бациллы чумы. Они в мертвецах, которых сгубили, засохнут и уснут, и хоть пять веков так прождут. Будешь туннель рыть, наткнешься на чумное кладбище… Тронешь старые кости… И неважно, на каком языке раньше говорил, во что верил. Бацилле все сгодится.

А бывшая Сокольническая ветка, пополам рассекающая метро, давно стала Красной Линией. Не по цвету так названной, а по исповеданию. Уникальный эксперимент: построение коммунизма на отдельно взятой линии метро. Формула та же – всеобщая электрификация плюс советская власть. Ну и прочие переменные этого уравнения; которые на самом деле и не переменные вовсе, сколько бы времени ни прошло.

Иные-то мертвецы пободрей живых будут.

– Я на Рейх не могу, – Артем помотал головой. – Нельзя. Чеховскую вычеркивай.

Гомер посмотрел на него вопросительно.

– Кратчайший путь все-таки. С Чеховской на Тверскую, а там Театральная следующая уже.

– Вычеркивай! У меня там…

– Ты русский же? Белый.

– Не в этом дело. Меня там… – Артем поманил пальцем скачущую в отчаянии девчонку. – Иди, супу поешь. За мой счет. Не висни тут.

Как-то не моглось ему откровенничать вслух после ганзейских разговоров. Везде свитера мерещились.

– Не важно, что. Через Рейх не пойду. Я, знаешь, этих паскуд… На плоту, когда плыли сюда… Еле усидел. Не было бы их пятеро… С пятерыми как-то… Несподручно. Нежилец еще этот наш… С яйцом…

– Дурацкая ситуация… – Гомер пригладил дремлющую у него на коленях курицу. – Жалко мужика.

– Длинный день сегодня какой, – Артем утерся. – Эй! Эй, официант!

– А? – официант был пожилой, неопрятный, равнодушный.

– Что есть? Самогон есть?

– Грибной. Сорок восемь градусов.

– Да. Будешь, дед?

– Грамм пятьдесят если только. И колбасы. А то развезет.

– И мне сто.

Принесли.

– Бесконечный какой-то день. Давай за идиота этого, что ли. За Олежка. Чтобы жил. Чтобы не снился мне со своим яйцом.

– Ладно. Глупая история совершенно. Нелепая.

– И мне ведь близко чиркнуло. Знаешь, вот ничего не чувствуешь. Вжик. А сейчас думаю: могло уже все кончиться. И не худшим образом. Тебе бы подошло для твоей книжки? Рраз! И такая концовочка, а? Случайная пуля.

– Ты правда думаешь, что тебя там убить могли?

– Может, и к лучшему бы, а?

– В трех станциях от Театральной?

– В трех станциях… – Артем опрокинул еще; оглянулся на утопившуюся в супе танцовщицу, на кислого официанта. – Он там есть вообще, этот радист, а, дед? Правду скажи. Куда я иду вообще? Зачем?

– Есть. Петр. Умбах, кажется, фамилия. Петр Сергеевич. Познакомились. Мой ровесник.

– Умбах. Это прозвище? Как будто из Рейха сбежал. От паскуд этих.

– Вам еще?

– Нет. Нет-нет. Ну, допустим. Спасибо. Не думаю, что из Рейха. Просто…

– Меня ведь там чуть не вздернули раз, дед.

– А? Но ты-то же не… Или?

– Стрельнул их офицера. Так вышло. И потом еще… Короче. Из петли достали.

– Можно? Вот столечко. Хватит-хватит! А ведь достали, а? Я вот, знаешь, думал… Как и кто умирает. Куда в жизни добирается. То есть, я, конечно, романтический старый дурак, но… Ты ведь ни сегодня не умер, ни тогда. Может, не судьба тебе? Время не пришло?

– И что? А вот ребята, пацаны, с которыми мы… С которыми мы бункер от красных… Из Ордена ребята. Из моего звена один Летяга остался. И то еле-еле. А сколько там полегло? Ульман, Шляпа, Десятый… Они вот, к примеру, что? Почему им – тогда было умереть сказано? Плохо себя вели?

– Да боже мой, нет!

– Вот. Вот, дед. Эй, дядь! Принеси еще отравы своей! Работай, работай!

– Это… Это та история, которую ты у Свинолупа в кабинете? – подождав, пока нальют и пока удалятся, осторожно спросил Гомер. – Это про Корбута, да? Начальника контрразведки у красных? Он всех своих бойцов на Мельника бросил… Так? Без санкции партийного руководства?

В фанерную стену мерно застучали с обратной стороны – то ли спинкой кровати, то ли головой – и, распаляясь, громче и громче замычали.

Они помолчали, послушали, вытаращили глаза, перемигнулись. Наклонившись к Гомеру через карликовый стол, Артем выдохнул:

– Контрразведки… Председатель КГБ он был. Красной Линии. А с санкцией или без санкции… Сам подумай: председатель! В общем, я был вместе с пацанами в том бункере. Весь Орден. Сколько нас было? Пятьдесят? Против батальона. И непростого батальона. А если бы бункер красным достался… Там склад был.

– Я слышал что-то. То ли консервов, то ли лекарств.

– Консервов, ага. Но таких, которые если откупоришь… Думаешь, жратва красным нужна? Всегда они без нее жили и дальше прожили бы. Химоружие. Консервы! Отбили. Консервы твои наверх вынесли. Половину наших похоронили. Вот и вся история. Не чокаясь.