«Бедная Мэри! – подумала Розамонда. – Как ни старайся говорить ей приятное, она все равно обижается».

А вслух она спросила:

– Что ты поделывала последнее время?

– Я? Приглядывала за хозяйством, наливала мягчительный сироп, притворялась заботливой и довольной, а кроме того, продолжала учиться скверно думать о всех и каждом.

– Да, тебе здесь живется тяжело.

– Нет, – резко сказала Мэри, вскинув голову. – По-моему, мне живется куда легче, чем вашей мисс Морган.

– Да, но мисс Морган такая неинтересная и немолодая.

– Наверное, самой себе она интересна, и я не так уж уверена, что возраст приносит облегчение от забот.

– Пожалуй, – сказала Розамонда задумчиво. – Даже непонятно, чем существуют люди, когда у них нет ничего впереди. Ну, конечно, всегда можно найти опору в религии. Впрочем, – и на ее щеках появились ямочки, – тебя, Мэри, такая судьба вряд ли ждет. Тебе ведь могут сделать предложение.

– А ты от кого-нибудь слышала о подобном намерении?

– Ну что ты! Но джентльмен, который видит тебя чуть ли не каждый день, наверное, может в тебя влюбиться.

Мэри слегка переменилась в лице – главным образом из-за твердой решимости в лице не меняться.

– А от этого всегда влюбляются? – спросила она небрежно. – По-моему, это лучший способ невзлюбить друг друга.

– Нет, если это интересные и приятные люди. А я слышала, что мистер Лидгейт как раз такой человек.

– Ах, мистер Лидгейт! – произнесла Мэри с полным равнодушием. – Тебе что-то хочется про него разузнать, – добавила она, не собираясь отвечать обиняками на обиняки Розамонды.

– Только нравится ли он тебе.

– Об этом и речи нет. Чтобы мне понравиться, надо быть хоть немного любезным. Я не слишком великодушна и не питаю особой симпатии к людям, которые говорят со мной так, словно не видят меня.

– Он такой гордый? – спросила Розамонда с явным удовлетворением. – Ты знаешь, он из очень хорошей семьи.

– Нет, на эту причину он не ссылался.

– Мэри! Какая ты странная! Но как он выглядит? Опиши мне его.

– Что можно описать словами? Если хочешь, я перечислю его отличительные черты: широкие брови, темные глаза, прямой нос, густые темные волосы, большие белые руки и… что же еще?.. Ах да! Восхитительный носовой платок из тончайшего полотна. Но ты сама его увидишь. Ты же знаешь, что он приезжает примерно в этом часу.

Розамонда чуть-чуть покраснела и задумчиво произнесла:

– А мне нравятся гордые манеры. Терпеть не могу молодых людей, которые трещат как сороки.

– Я ведь не говорила, что мистер Лидгейт держится гордо, но, как постоянно повторяла наша мадемуазель, il у en a pour tous les goûts[54]. И если кому-нибудь подобный род самодовольства может прийтись по вкусу, так это тебе, Рози.

– Гордость – это не самодовольство. Вот Фред, он правда самодовольный.

– Если бы о нем никто ничего хуже сказать не мог! Ему надо бы последить за собой. Миссис Уол говорила дяде, что Фред страдает легкомыслием. – Мэри поддалась внезапному порыву: подумав, она, конечно, промолчала бы. Но слово «легкомыслие» внушало ей смутную тревогу, и она надеялась, что ответ Розамонды ее успокоит. Однако о том, в чем миссис Уол прямо его обвинила, она упоминать не стала.

– О, Фред просто ужасен! – сказала Розамонда, которая, конечно, не употребила бы такого слова, разговаривай она с кем-нибудь другим, кроме Мэри.

– Как так – ужасен?

– Он ничего не делает, постоянно сердит папу и говорит, что не хочет быть священником.

– По-моему, Фред совершенно прав.

– Как ты можешь говорить, что он прав, Мэри? Где твое уважение к религии?

– Он не подходит для такого рода деятельности.

– Но он должен был бы для нее подходить!

– Значит, он не таков, каким должен был бы быть. Мне известны и другие люди точно в таком же положении.

– И все их осуждают. Я бы не хотела выйти за священника, однако священники необходимы.

– Отсюда еще не следует, что эту необходимость обязан восполнять Фред.

– Но ведь папа столько потратил на его образование! А вдруг ему не достанется никакого наследства? Ты только вообрази!

– Ну, это мне вообразить нетрудно, – сухо ответила Мэри.

– В таком случае не понимаю, как ты можешь защищать Фреда, – не отступала Розамонда.

– Я его вовсе не защищаю, – сказала Мэри со смехом. – А вот любой приход я от такого священника постаралась бы защитить.

– Но само собой разумеется, он бы вел себя иначе, если бы стал священником.

– Да, постоянно лицемерил бы, а он этому пока не научился.

– С тобой невозможно говорить, Мэри. Ты всегда становишься на сторону Фреда.

– А почему бы и нет? – вспылила Мэри. – Он тоже стал бы на мою. Он – единственный человек, который готов побеспокоиться ради меня.

– Ты ставишь меня в очень неловкое положение, Мэри, – кротко вздохнула Розамонда. – Но маме я этого ни за что не скажу.

– Чего ты ей не скажешь? – гневно спросила Мэри.

– Прошу тебя, Мэри, успокойся, – ответила Розамонда все так же кротко.

– Если твоя маменька боится, что Фред сделает мне предложение, можешь сообщить ей, что я ему откажу. Но насколько мне известно, у него таких намерений нет. Ни о чем подобном он со мной никогда не говорил.

– Мэри, ты такая вспыльчивая!

– А ты кого угодно способна вывести из себя.

– Я? В чем ты можешь меня упрекнуть?

– Вот безупречные люди всех из себя и выводят… А, звонят! Нам лучше пойти вниз.

– Я не хотела с тобой ссориться, – сказала Розамонда, надевая шляпку.

– Ссориться? Чепуха! Мы и не думали ссориться. Если нельзя иногда рассердиться, то какой смысл быть друзьями?

– Мне никому не говорить того, что ты сказала?

– Как хочешь. Я меньше всего боюсь, что кто-нибудь перескажет мои слова. Но идем же.

Мистер Лидгейт на этот раз приехал позднее обычного, но гости его дождались, потому что Фезерстоун попросил Розамонду спеть ему, а она, докончив «Родину, милую родину» (которую терпеть не могла), сама предупредительно спросила, не хочет ли он послушать вторую свою любимую песню – «Струись, прозрачная река». Жестокосердый старый эгоист считал, что чувствительные песни как нельзя лучше подходят для девушек, а прекрасные чувства – для песен.

Мистер Фезерстоун все еще расхваливал последнюю песню и уверял «девочку», что голосок у нее звонкий, как у дрозда, когда под окном процокали копыта лошади мистера Лидгейта.

Он без всякого удовольствия предвкушал обычный неприятный разговор с дряхлым пациентом, который упорно верил, что лекарства обязательно «поставят его на ноги», лишь бы доктор умел лечить, – и это унылое ожидание вкупе с печальным убеждением, что от Мидлмарча вообще нельзя ожидать ничего хорошего, сделали его особенно восприимчивым к тому обворожительному видению, каким предстала перед ним Розамонда, «моя племянница», как поспешил отрекомендовать ее мистер Фезерстоун, хотя называть так Мэри Гарт он не считал нужным. Розамонда держалась очаровательно, и Лидгейт заметил все: как деликатно она загладила бестактность старика и уклонилась от его похвал со спокойной серьезностью, не показав ямочек, которые, однако, заиграли на ее щеках, когда она обернулась к Мэри с таким доброжелательным интересом, что Лидгейт, бросив на Мэри быстрый, но гораздо более внимательный, чем когда-либо прежде, взгляд, успел увидеть в глазах Розамонды неизъяснимую доброту. Однако Мэри по какой-то причине казалась сердитой.

– Мисс Рози мне пела, доктор. Вы же мне этого не воспретите, э? – сказал мистер Фезерстоун. – Ее пение куда приятней ваших снадобий.

– Я даже не заметила, как пролетело время, – сказала Розамонда, вставая и беря шляпку, которую сняла перед тем, как петь, так что ее прелестная головка являла все свое совершенство, точно цветок на белом стебле. – Фред, нам пора.

– Так едем, – ответил Фред. У него были причины для дурного настроения, и ему не терпелось поскорее покинуть этот дом.