Он был готов к отъезду, и мы обняли его на прощание. Он был бы счастлив приехать еще, он очень скоро нам напишет. Он оставил нам свой адрес в Цюрихе. Я снес его саквояж по лестнице и дотащил до машины. Мы помахали ему вслед и в молчании вернулись наверх. Усевшись за низкий столик, мы выпили по бокалу вина. Погода была все еще хороша, но уже не такая теплая, как накануне; небо затянуло облаками, и поднявшийся ветер раскачивал верхушки деревьев в Зоопарке через дорогу. Я не знал, все ли у нас по-прежнему так же хорошо, как прежде. Докопаться до сути хоть в чем-нибудь казалось невероятно трудно. Я задумчиво смотрел на мятущиеся вдалеке ветви деревьев, среди которых была громадная плакучая ива.

(Много лет спустя, в такую же погоду, увижу я снова, как медленно, неустанно раскачиваются такие же деревья, — было это во время нашей поездки с Мышонком[8], которому еще предстояло войти в нашу жизнь — и Тигром на могилу отца Мышонка в Феенендале; там мы вместе посадим фиалки, и Мышонок будет недоволен и расстроен результатом, а я стану уверять его, что у могилы теперь, вне всяких сомнений, весьма благопристойный и ухоженный вид, просто не к чему придраться, чистая иллюстрация к моим словам: «пристало сыну украшать цветами отчую могилу» — что, не исключено, по случайности было каким-нибудь китайским изречением или просто какой-то чепуховиной; я же продекламирую это сам не зная почему, глядя через кладбище на такие же непрестанно качающиеся деревья, как те, что теперь за моим окном.)

Я снова принялся расспрашивать Тигра о Петере З. В самом ли деле тот сегодня утром, как и вчера, полностью предался на волю Тигра? Да, абсолютно. Тигру показалось, что Петер даже вроде как воспылал к нему. Дыхание мое участилось: «Я люблю тебя, Тигр. Я все сделаю для того, чтобы он оставался твоим рабом. Я буду отдавать тебе молодых матросов и солдат. — Голос мой сделался напряженным и резким. — Выпьем еще, или хватит?» Мне хотелось пить и пить, хотя я знал, что это не принесет ничего, кроме лишней головной боли. Нет, он предпочел бы на этом остановиться. «Воля твоя, милый», — сказал я и, скрепя сердце, заткнул бутылку пробкой. Осушив бокал, я снова уставился вдаль, где кроны деревьев все так же качались на ветру, навевая смертельную усталость. «Ты любишь меня, Тигр?» — «Да, зверь». Стало быть, все действительно было в порядке, но я забрасывал его вопросами о том и об этом. И всякий раз, когда я замолкал, в памяти моей всплывали картины детства. Я увидел — мне было тогда лет семь-восемь — мальчишку-соседа в матроске и коротеньких черных бархатных штанишках: в садике, граничившем с нашим и открытом взорам всех соседей, его за какую-то провинность долго, крепко и обстоятельно лупил отец, и бедняга трепыхался и громко выл, а из застланного облаками неба на бесчисленные сараи-развалюхи, полусгнившие кроличьи клетки, песочницы, велосипедные чуланы, облезлые дешевенькие садовые статуи и затхлые прудики с гиблой водой — словом, на все эти воплощения замыслов рабочего люда, втиснутые в кварталы-тюрьмы под открытым небом — сеялся почти неприметный мелкий дождь. Мы играли с ним, с этим самым соседским мальчишкой, что сейчас кричал, заливаясь слезами, и корчился под яростными ударами по натянутым, лоснящимся на заду штанишкам, а я стоял в нашем саду, всего в нескольких метрах оттуда — с перехваченным горлом, гулко бьющейся кровью, изнемогая от жалости, горя и ужаса, и в то же время ощущая прилив чудовищного, рокового счастья; я не умел понять причины его, пугавшего меня до глубины души и, полагаю, уже тогда предчувствовал, что избавиться от него никогда больше не смогу.

— Ты о чем там задумался, зверь?

— Да так, ерунда всякая. О прошлом. Пойдем полежим?

Я задернул фиолетовые шторы на окнах, выходящих на улицу. Да, если я когда-нибудь сумею все это записать — может, и заживу, как нормальные люди. После той моей белой горячки в шестьдесят шестом я стал избегать крепких напитков, переключившись на вино, с которым мне более-менее удавалось не перебарщивать. Я любил Тигра — полагаю, больше, чем кого-либо прежде, но никогда — ни словом, ни жестом — не выказывал ему достаточно нежности. Да, я сходил с ума при мысли о том, что с ним может что-нибудь случиться, но и что с того? Тем временем я примкнул к римско-католической церкви, что значило еще меньше, хотя и вреда от этого тоже не было, однако я чувствовал себя преступником, предателем, дешевым паяцем, ибо редко — или вовсе не — посещал Службу. Во что же я, в сущности, верил?

— Пойдем в постель или так, просто приляжем?

— Давай уж в постель, — решил Тигр.

Сначала мы довольно долго лежали под простынями неподвижно.

— Ты ведь знаешь, что я тебя люблю, Тигр?

— Конечно же, знаю, зверь.

— Расскажи мне, как он вчера перед тобой раздевался. Или это ты его раздел?

— Нет, Петер разделся сам.

— А когда он стоял перед тобой в комнате, голый, как все это было, зверь мой? Какая у него была попка — милая, застенчивая мальчишеская или блядская такая задница? Такая перепуганная, трусливая?

— Да, зверь, трусливая и перепуганная.

— Можно, я его нашлепаю, прежде чем тебе отдать? Я привяжу его к скамье для мальчиков, милый зверь. Можно, я его погоняю у тебя на глазах — хлыстом для мальчиков? Или длинным ротангом? Ему придется натянуть тоненькое трико для наказаний. Отхожу его кнутом прямо у тебя на глазах, если заартачится. Прикую запястьями к стене и пододвину стол под задницу, чтобы побольше оттопырилась. И передам тебе хлыст, любовь моя. Уж ты позаботишься о том, чтобы он плясал да песни орал?

— Да, зверь, он нам и споет, и спляшет.

— Под хлыстом?

— Да, под хлыстом!

— А по каким местам, по каким? Сначала пройдешься сзади по ляжкам, правда? Ты же ведь под коленками начнешь, или где? А потом — не торопясь, все выше, выше и выше… Долго будешь, да?

— Конечно, зверь, мне не к спеху.

— Конечно, не к спеху, он ведь твой. Сначала — по ногам, потом доберешься до задницы. А примешься за его половинки, вот тогда-то хлыст и запоет, верно?

— Да, зверь. Изо всех сил, зверь.

— Он твой, он твой раб. Дай ему почувствовать, что он твой. Пусть вопит и корчится перед тобой. Любишь меня Тигр, любишь меня? Ты никогда от меня не уйдешь? Я…

— Я люблю тебя, зверь. Я никогда тебя не оставлю.

Я оставил в покое свою взорвавшуюся Плоть и замер в неподвижности. Как всегда по свершении чуда, на душе у меня сделалось еще смутнее, чем только что. Я встал. Тигр остался в постели.

Я оделся и раздвинул шторы. Все небо было теперь в облаках. Наверно, скоро начнет моросить. Я подошел к окну во двор и глянул на улицу. На подоконниках донельзя запущенного старого дома, над верандой, по неизвестным причинам заваленной останками всяческого домашнего скарба, примостилась пара-тройка голубей. Внизу, во всем пространстве, втиснутом в рамки четырех улиц этого квартала, не видно было никакого подобия садика — все было застроено сараями и мастерскими, над которыми, несмотря на теплую погоду, усердно курились вонючим дымом асбоцементные трубы. Щебень плоских крыш[9] был усеян останками пластиковых футбольных мячей, тут и там свисали — выброшенные, очевидно, из окружающих домов — скрученные велосипедные камеры. А дальше, насколько хватало глаз, тянулись только серые, почерневшие кровли, кое-где просевшие и залитые водой. Я спросил себя, что хуже: быть рабочим или скромным коммерсантом, но ответа так и не нашел.

2

У виллы Ван О., немного в стороне от тропинки, что вела к дому, превращенному ныне в козий загон, — а некогда владению давным-давно спившегося мсье Готье — сидел я все с той же бутылкой вина, и ждал. Я все думал и думал о том, смогу ли осознать, оправдать и в конечном итоге даже — хотя это уже относилось к области невозможного и несбыточного — растолковать кому-либо другому все совершенное мною в жизни. Самым непостижимым казались мне раздробленность, разобщенность и безграничная нехватка единства в любви. Вот повстречались двое, и ложатся рядом, или один поверх другого, и начинают воображать, что это и есть любовь, — явствовало ли из этого когда-либо что-либо иное, нежели то, что они завладели половиной мира другого человека, состоящего из мест его работы и жительства? Мне припомнилось вдруг, как в год 1952-й от Рождества Христова я познакомился в Вене с одним молодым американцем, носившим, если я правильно помню, некое знаменательное, если не попросту нелепое имя Кеннет Рис-Паркин; баснословный богач, он был женат, но как раз в то время разводился с женой — по взаимному согласию, — а также когда-то чему-то учился, но чему именно — в памяти моей не отложилось; мне смутно помнилось, что это было нечто совершенно не житейское, — и который через два дня после первой нашей встречи вернулся к себе в Буэнос-Айрес или Монтевидео, где обитал в громадной вилле — насколько я мог понять по цветным фотографиям — и, стало быть, оставил в сердце моем трещину. Таилась ли за такого рода вещами какая-либо закономерность? Я знал, что это своего рода недуг, который приключается весьма нередко, и, прежде всего, — судя по слышанным мною рассказам — с танцовщиками во время зарубежных гастролей.