Конкуренция.
Он кашлянул — вежливо, негромко, классически…
Она вздрогнула и изумленно замерла, напомнив ему рекламу женского белья с использованием Фермопил. Волосы у нее были весьма подходящими для ее замысла — бледнейшего оттенка паросского мрамора, а серые глаза блестели ледяной волей Афины.
Она оглядела зал — внимательно, виновато, обаятельно…
— Конечно же, камень не поддается вирусной инфекции, — решила она. — Это прочищала горло моя нечистая совесть. Так вот, совесть, я отрекаюсь от тебя!
И она начала преобразовываться в Скорбящую Гекубу по диагонали от Поверженного Гладиатора, но, к счастью, не лицом к нему. И проделывала это совсем неплохо, вынужден был он признать. Вскоре она обрела эстетичную неподвижность. Профессионально оценив увиденное, он решил, что Афина и вправду была матерью всех искусств. А вот в стиле Возрождения или Романтизма у нее ничего не получилось бы. И ему сразу стало легче.
Когда огромные двери наконец закрылись, она перевела дух и спрыгнула на пол.
— Погодите! — предостерег он. — Через девяносто три секунды здесь пройдет сторож.
Ей достало силы воли, чтобы прервать невольный крик, изящной ручки, чтобы его подавить, и восьмидесяти семи секунд, чтобы вновь стать Скорбящей Гекубой. И все эти восемьдесят семь секунд он восхищался ее силой воли и изящной ручкой.
Сторож приблизился, прошел мимо и скрылся за дверью — в сумраке его фонарик и борода подергивались, как замшелый блуждающий огонек.
— А-ах, — выдохнула она. — Я думала, что здесь одна.
— И не ошиблись, — ответил он. — «Нагие и одинокие приходим мы в изгнание… Среди горящих звезд на этом истомленном негорящем угольке, затерянный… О тщета утраты…»
— Томас Вулф, — констатировала она.
— Да, — обиделся он. — Пошли ужинать.
— Ужинать? — переспросила она, поднимая брови. — Где? Я захватила армейские консервы, которые приобрела на распродаже списанных запасов…
— Сразу видно, что вы стоите на позиции краткосрочного пребывания. Если не ошибаюсь, в меню на сегодня гвоздем была курица. Следуйте за мной!
Они прошли через Династию Тан к лестнице.
— Кое-кому после закрытия тут может показаться прохладно, — начал он, — но, полагаю, вы полностью овладели приемами управления дыханием?
— О да, — ответила она. — Мой жених не просто исповедовал дзен-буддизм. Он избрал более трудный путь Лхасы. Как-то он написал современный вариант «Рамайаны», полный злободневнейших аллюзий и рекомендаций современному обществу.
— И как ее оценило современное общество?
— Увы! Современное общество ее так и не увидело. Мои родители снабдили его билетом первого класса до Рима и несколькими сотнями долларов в форме аккредитивов. Он до сих пор не вернулся. Потому-то я и удалилась от мира.
— Насколько понимаю, ваши родители не одобряют искусства?
— Нет, и мне кажется, они ему угрожали. Он кивнул:
— Так общество обходится с гениями. Я тоже по мере малых моих сил трудился во имя его облагораживания и в награду был пренебрежительно отвергнут.
— Неужели?
— Вот именно. Если на обратном пути мы заглянем в Новейший период, вы можете увидеть моего Сраженного Ахилла.
Раздался сухой смешок, и они замерли на месте.
— Кто тут? — осторожно спросил Смит.
Ответа не последовало. Они находились в Расцвете Рима, и каменные сенаторы безмолвствовали. — Но кто-то же засмеялся! — сказала она.
— Мы тут не одни, — объявил он, пожимая плечами. — Имелись и кое-какие другие признаки. Но кем бы эти неизвестные ни были, они разговорчивы не более монахов-молчальников. И очень хорошо. Лишь камень ты, не забывай! — добавил он весело, и они отправились в кафетерий.
Как-то вечером они ужинали в Новейшем периоде.
— При жизни у вас было имя? — осведомился он.
— Глория, — прошептала она. — А у вас?
— Смит. Джей.
— Что заставило вас пойти в статуи, Смит, если это не слишком нескромный вопрос?
— Вовсе нет, — ответил он с невидимой улыбкой. — Некоторые с рождения обречены на безвестность, другие добиваются ее упорными усилиями. Я принадлежу к последним. Будучи художником-неудачником и оставшись без цента в кармане, я решил стать памятником себе. Здесь тепло, а этажом ниже есть пища. Обстановка приятная, и меня никогда не разоблачат, потому что в музеях никто не смотрит на то, что стоит вокруг.
— Никто?
— Ни единая живая душа, как вы, несомненно, уже сами заметили. Детей притаскивают сюда силой против их воли, молодежь приходит пофлиртовать, а когда человек обретает способность смотреть на что-то, то он либо близорук, либо подвержен галлюцинациям, — сообщил он горько. — В первом случае он ничего не заметит. Во втором — никому не скажет. Парад проходит мимо.
— Но тогда зачем музеи?
— Дорогая моя! Такой вопрос в устах бывшей невесты истинного художника указывает, что связь ваша была лишь кратким…
— Право же! — перебила она. — Правильным будет лишь «помолвка»!
— Пусть так, — поправился он, — пусть помолвка. Как бы то ни было, музеи отражают прошлое, которое мертво, настоящее, ничего не замечающее, а также передают культурное наследие человечества еще не народившемуся будущему. В этом смысле они близки к храмам. В религиозном смысле.
— Такая мысль мне в голову не приходила, — произнесла она задумчиво. — И она прекрасна. Вам следовало бы стать учителем.
— Платят мало, но идея утешительная. Идем, пограбим холодильник еще раз.
Они грызли заключительные батончики мороженого и обсуждали Сраженного Ахилла, уютно расположившись под большой подвижной абстракцией, которая походила на заморенного голодом осьминога. Смит рассказывал ей о других своих великих замыслах и о мерзких критиках, злобных, с желчью в жилах вместо крови, которые рыщут по воскресным газетам и ненавидят жизнь. Она в ответ поведала ему о своих родителях, которые знали Арта и знали, почему он не должен ей нравиться, и об огромных богатствах своих родителей — лесоматериалы, недвижимость и нефть в равных долях.
Он в ответ погладил ее по плечу, а она в ответ заморгала и улыбнулась эллинистически.
— Знаете, — сказал он под конец, — день за днем, сидя на моем пьедестале, я часто думал: «Быть может, мой долг — вернуться и попытаться еще раз содрать катаракты с глаз обывателей. Быть может… Если бы я обрел материальную обеспеченность и спокойствие духа… Быть может, если бы я нашел единственную женщину… Но нет! Такой не существует.
— Продолжайте! Прошу вас, продолжайте! — вскричала она. — И я последние дни думала, что, быть может, другой художник оказался бы в силах залечить рану. Быть может, творец красоты сумел бы исцелить от яда одиночества… Если бы мы…
Но тут низенький безобразный человек в тоге громко откашлялся.
— Этого-то я и опасался! — объявил он.
Тощим, морщинистым, неопрятным был он — человек с изъязвленным желудком и увеличенной печенью. Он ткнул в них грозящим перстом.
— Этого-то я и боялся, — повторил он.
— К-к-кто вы? — спросила Глория.
— Кассий, — ответил он. — Кассий Фицмаллен, художественный критик, на покое, из далтоновской «Таймс». Вы сговорились переметнуться.
— А вам какое дело, если мы решили уйти? — спросил Смит, поигрывая полузащитниковскими мышцами Поверженного Гладиатора.
— Какое дело? Ваше дезертирство поставит под угрозу целый образ жизни. Уйдя, вы, без сомнения, станете художником или преподавателем в какой-нибудь художественной школе, и рано или поздно каким-нибудь словом, жестом, подмаргиванием либо иным неосознанным способом вы сообщите другим то, о чем всегда подозревали. Я не одну неделю слушал ваши разговоры. Вы теперь уже безусловно знаете, что именно сюда в конце концов приходят все художественные критики, чтобы остаток дней своих провести, потешаясь над тем, к чему всегда питали ненависть. Вот чем объясняется увеличение числа римских сенаторов за последние годы.
— Подозревать я подозревал, но уверен не был.