21 апреля
В моем вчерашнем письме я, возможно, позволила себе несколько иронически отозваться об искусстве сочинительства. Я была несправедлива и прошу у вас прощения. Поверьте, иногда, представляя себе, как вы трудитесь в своей мансарде, чтобы вдохнуть жизнь в воров, придворных и гренадеров, мое сердце начинает ныть от жалости, и я хочу быть вам хоть чем-нибудь полезной. Я думаю о вас (простите мне это сравнение) как о вьючном животном, а ваш дом представляю себе в виде громадной повозки, которую вы обречены тащить, повозки, полной столов, стульев, шкафов, и на всем этом расположились ваша жена (хотя я не знаю даже, женаты ли вы!), неблагодарные дети, обленившиеся слуги, едящие ваш хлеб, жгущие ваш уголь, зевающие и смеющиеся, безразличные к вашему тяжкому труду, кошки и собаки. По утрам, лежа в теплой постели, я, кажется, слышу шум ваших шагов, когда вы, завернувшись в плед, поднимаетесь по лестнице к себе в мансарду. Вы усаживаетесь, тяжело переводя дыхание, зажигаете лампу, сжимаете закрытые глаза и возвращаетесь к тому месту, где вы были вчера, через темноту и холод, сквозь дождь, над полями, где, сбившись в кучу, лежат овцы, над лесами, морями - во Фландрию или куда-то еще, где ваш капитан и гренадеры тоже в этот момент приходят в движение и начинают новый день своей жизни, а из углов мыши следят за вами, пощипывая усы. Работа продолжается даже по воскресеньям, словно целые полки пехоты провалятся в вечный сон, если не будут подниматься каждодневно и вступать в бой. Мучимый холодом, вы шагаете вперед, закутанный в шарфы, то и дело чихая, откашливаясь и сплевывая. Иногда от усталости свет свечи расплывается у вас перед глазами. Вы опускаете голову на руки и в тот же миг погружаетесь в сон, и черная линия пересекает страницу, когда перо выскальзывает из ваших рук. Вы тихонько похрапываете с приоткрытым ртом, от вас исходит (простите, я, кажется, это уже писала) старческий запах. Как я желала, чтобы в моих силах было помочь вам, мистер Фо! Закрывая глаза, я со всей силой посылаю вам видение острова, чтобы оно предстало перед вами во плоти, с птицами, блохами, рыбами всех цветов и оттенков, ящерицами, греющимися на солнце и высовывающими свои черные язычки, скалами, усыпанными ракушками, дождем, стучащим по веткам, образующим нашу кровлю, и ветром, незатихающим ветром - чтобы вы могли перенестись туда и использовать все то, что может вам когда-нибудь пригодиться.
25 апреля
Вы спрашиваете, как случилось, что Крузо не удалось спасти после кораблекрушения хотя бы один мушкет; почему человек, так опасавшийся людоедов, ничего не предпринял, чтобы вооружиться.
Крузо так и не показал мне, где лежит затонувший корабль, но я убеждена, что он лежал и лежит до сих пор на большой глубине под обрывом в северной части острова. В самый разгар шторма Крузо выпрыгнул за борт с Пятницей, а возможно, и с другими товарищами по несчастью; спаслись, однако, только они вдвоем, благодаря громадной волне, которая их подхватила и выбросила на берег. Я спрашиваю теперь: кто может сохранить порох сухим, очутившись в чреве волны? Более того: зачем человеку стараться сохранить мушкет, когда он едва надеется спасти самое жизнь? Что до людоедов, то, вопреки страхам Крузо, я вовсе не уверена, что они обитают в тех краях. Вы будете правы, ответив, что, подобно тому как мы не думаем об акулах, шныряющих в волнах, мы не предполагаем увидеть людоедов, танцующих на берегу, потому что убеждены, что людоеды - порождение ночи, как и акулы - порождение морских глубин. Я хочу сказать только одно: я записала то, что видела. Я не видела людоедов, и если они приходили ночами и исчезали до наступления зари, то следов они не оставляли.
Вчера ночью я увидела во сне смерть Крузо и проснулась, обливаясь слезами. Я долго лежала с открытыми глазами, и печаль не уходила из моего сердца. Потом я спустилась вниз, в наш маленький дворик, выходящий на Клок-лейн, Небо было ясное, но еще не светало. Под такими же безмятежными звездами, подумала я, плывет остров, на котором мы жили, и на этом острове стоит хижина, а в ней - постель из свежескошенной травы, на которой, возможно, до сих пор сохранился, хотя с каждым днем становится все более неразличимым, отпечаток моего тела. День за днем треплют кровлю порывы ветра и зарастают сорняками террасы. Через год, через десяток лет не останется ничего, кроме стоящих кругом столбов, обозначающих место, где когда-то находилась хижина, и лишь каменные стены расскажут, что под ними располагались террасы. И об этих стенах кто-нибудь скажет: руины поселения людоедов, золотого века людоедов. Кто же поверит, что все это дело рук одного человека и одного раба, живших надеждой на появление мореплавателя с мешком семян, которые можно будет посеять?
Вы сказали, что было бы лучше, если бы Крузо спас не только мушкет, порох и пули, но и плотницкий ящик с инструментами и построил лодку. Я не хочу выглядеть чересчур дотошной, но скажу: мы жили на острове, где гуляли такие ветры, что там не росло ни одного дерева, не скрюченного и не согбенного стихией. Мы могли бы соорудить плот, кривой плот, но никак не лодку.
Еще вы спрашивали меня об одежде Крузо, сшитой из обезьяньих шкур.Увы, ее забрали из нашей каюты и выбросили за борт невежественные матросы. Если хотите, я попробую нарисовать, какими мы были на острове и какую одежду носили.
Матросскую куртку и брюки, в которых я ходила на борту корабля, я отдала Пятнице. Еще у него есть куртка и старая шинель. Дверь его подвала выходит во двор, поэтому он может гулять, когда ему вздумается. Но он избегает улицы, потому что боится. Чем он заполняет время, я не знаю, в подвале нет ничего, кроме узенькой койки, печурки и старой поломанной мебели.
Однако весть о том, что на Клок-лейн живет людоед, каким-то образом распространилась по округе; вчера я видела трех мальчишек у двери подвала, пытающихся подглядывать за Пятницей. Я их прогнала, тогда они расположились в конце переулка и принялись петь: «Людоед Пятница, ты скушал сегодня свою мамочку?»
Пятница стареет не по годам, как собака, которую всю жизнь держат на привязи. То же относится и ко мне, я живу со стариком и сплю в его постели. Иногда я кажусь сама себе вдовой. Если у Крузо осталась жена в Бразилии, то теперь мы с ней в некотором смысле как сестры.
По утрам два раза в неделю я пользуюсь прачечной, делая из Пятницы прачку, иначе он совсем погибнет от праздности. Я прошу его встать у раковины, на нем - матросская одежда, он, как всегда, босиком, даже когда пол холодный (он решительно отказывается от обуви),
- Следи за мной. Пятница! - говорю ему я и начинаю намыливать юбку (ему еще надо было объяснить, что такое мыло, с этим он в своей жизни еще не имел дела, на острове мы пользовались золой и песком) и тру ее на стиральной доске. - Теперь давай. Пятница! - говорю я и отхожу.
«Смотри» и «делай» - это два главных моих слова, с которыми я обращаюсь к Пятнице, с их помощью я многого достигаю. Конечно, это грандиозное падение, если сравнивать с той свободой, какой он пользовался на острове, где он мог бродить целыми днями, искать птичьи яйца, охотиться с копьем за рыбой, когда не надо было помогать Крузо расчищать террасы. Но ведь лучше обучаться полезным занятиям, чем целыми днями лежать одному в подвале, предаваясь бог знает каким мыслям.
Крузо не учил его; как он говорил. Пятнице слова не нужны. Но Крузо заблуждался. Жизнь на острове до моего там появления была бы менее монотонной, научи он Пятницу понимать значение слов и придумай способ, каким Пятница мог бы выражать свои мысли, скажем, жестикулируя или раскладывая гальку в те или иные фигуры, выражающие определенные слова. Тогда Крузо мог бы обращаться к Пятнице по-своему, а Пятница отвечал бы ему тоже по-своему, и бесчисленные пустые часы пролетали бынезаметно. Потому что я не могу поверить, что жизнь Пятницы до того, как он оказался спутником Крузо, была начисто лишена интереса, хотя он и был тогда всего лишь ребенком. Я бы многое отдала, чтобы узнать правду о том, как он попал в руки работорговцев и лишился языка.