На прошлой неделе я продала зеркало, которое не украли приставы, маленькое зеркало в позолоченной рамке, которое стояло на вашем бюро. Исповедуюсь: я счастлива, что его больше нет. Как я постарела! В Баия португалки с до времени увядшими лицами отказывались верить, что у меня есть взрослая дочь. Но жизнь с Крузо избороздила морщинами мое лицо, и пребывание в доме Фо лишь углубило их. Ваш дом кажется мне сонным царством, чем-то вроде пещеры, где люди закрывают глаза во время одного царствования, а пробуждаются во время другого, заросшие седыми бородами. Бразилия кажется мне такой же далекой, как эпоха короля Артура. Возможно ли, что там у меня есть дочь, которая с каждым днем отдаляется от меня все больше и больше, как и я от нее? Течет ли время в Бразилии с той же быстротой, как и у нас? Остается ли моя дочь вечно молодой, пока я старею? И как случилось такое, что в эпоху дешевой почтовой службы я живу под одной крышей с человеком из времен самого темного варварства? Так много вопросов!
* * *
Дорогой мистер Фо!
Я начинаю понимать, почему вы хотели, чтобы у Крузо был мушкет и чтобы на его лагерь напали людоеды. Раньше я считала, что в этом вашем желании таится презрение к правде. Я забыла, что вы писатель, который лучше других знает, как много слов можно извлечь из людоедского пиршества и как мало - из фигуры женщины, съежившейся под порывами ветра. Все дело в словах и их количестве, не правда ли?
Пятница сидит за столом в вашем парике и платье и ест гороховый пудинг. Я спрашиваю себя: побывало ли в этом рту человеческое мясо? Конечно, людоеды ужасны, но еще ужаснее представить себе детей людоедов, которые, зажмурившись от удовольствия, жуют аппетитное мясо своих близких. Меня бросает в дрожь. Пристрастие к человечине подобно пристрастию к любому пороку: поддавшись ему однажды и обнаружив его привлекательность, вы с готовностью предаетесь пороку снова и снова. Я с содроганием смотрю, как Пятница танцует в кухне, ваше платье развевается вокруг него, парик подпрыгивает на голове, глаза его закрыты, а мысли уносятся куда-то вдаль, но уж, конечно, не на остров, не к сомнительному удовольствию бесконечного рытья земли и перетаскивания камней, но к временам более ранним, когда он был дикарем и жил среди дикарей. Разве это не вопрос времени только, когда созданный Крузо новый Пятница сбросит с себя кожу и возродится старым Пятницей из кишащих людоедами лесных чащ? Быть может, я все это время ошибалась в своих суждениях о Крузо: отрезав Пятнице язык, он сам себя наказал за свои же грехи? Лучше бы он вырвал ему зубы, все до единого!
* * *
Несколько дней назад, роясь в ящиках комода в поисках вещей на продажу, я наткнулась на футляр со старинными флейтами, на которых вы, должно быть, когда-то играли: скорее всего, вы играли на большой басовой флейте, а ваши сыновья и дочери- на маленьких. (Что стало с вашими сыновьями и дочерьми? Можете ли вы надежно спрятаться у них от закона?) Я взяла самую маленькую, сопрано, и положила на видном месте, чтобы Пятница ее нашел. На следующее утро он уже возился с ней, а вскоре освоил настолько, что дом наполнился мелодией из шести нот, которая для меня всегда будет связана с островом и первой болезнью Крузо. Он наигрывал эту мелодию все утро. Когда я подошла, чтобы сделать ему замечание, я увидела, что он кружится с флейтой во рту и с закрытыми глазами; на меня он не обратил никакого внимания и, наверное, даже не слышал моих слов. Как это характерно для дикаря - освоить диковинный инструмент, - насколько он может сделать это без языка,- и вечно наигрывать на нем одну и ту же мелодию! На мой взгляд, это разновидность тупости и лени. Однако я отвлеклась.
Когда я протирала басовую флейту и от нечего делать взяла на ней пару нот, мне пришло в голову, что если и существует язык, доступный Пятнице, то это может быть только язык музыки. Тогда я закрыла дверь и стала практиковаться в игре на флейте, дуя и перебирая пальцами, как это делает музыканты, пока не научилась сносно играть мелодию Пятницы и еще несколько мелодий, на мой слух более приятных. И все это время, пока я играла - в темноте, дабы сэкономить свечу, - Пятница тоже лежал в темноте в своей комнате, прислушиваясь к густым тонам моей флейты, какие никогда еще не касались его уха.
Когда сегодня утром Пятница приступил к своему танцу и музицированию, я была готова: уселась в постели, скрестив под собой ноги, и начала исполнять мелодию Пятницы, сначала в унисон с ним, а затем в интервалах, когда он замолкал; я играла все время, пока играл он и пока у меня не заболели руки и не пошла кругом голова. Вряд ли наша музыка была приятна на слух: все время слышались диссонансы, хотя мы вроде бы брали одни и те же ноты. И все же наши инструменты были созданы для совместной игры, иначе почему они хранились в одном футляре?
Когда Пятница на время затих, я спустилась в кухню. «Ну, Пятница, - сказала я, улыбнувшись, - мы оба стали музыкантами». И я поднесла свою флейту к губам и снова заиграла его мелодию, пока мною не овладело умиротворение. Я подумала: я не могу с ним говорить, но разве и это общение не прекрасно? Разве разговор - это не разновидность музыки, когда сначала звучит один рефрен, а ему в ответ - другой? Имеет ли большее значение рефрен нашей беседы, нежели сама мелодия, которую мы воспроизводим? И еще я спрашивала себя: а разве музыка и беседа не сродни любви? Кто решится утверждать, что существенно лишь то, что соединяет любовников (я сейчас говорю о соитии, а не о беседе), хотя разве не справедливо будет сказать: то, что передается любящими друг другу, оказывает на них облагораживающее действие и хоть на время исцеляет их от одиночества? Пока нас с Пятницей соединяет музыка, нам, пожалуй, не нужен язык. И если бы на нашем острове звучала музыка, если бы мы с ним наполняли вечера мелодиями, то может быть, - кто знает? - сердце Крузо смягчилось бы, и он взял бы третью дудочку, научился перебирать пальцами, если они еще не совсем загрубели, и мы втроем составили бы целый оркестр (из чего вы, мистер Фо, можете заключить, что из обломков кораблекрушения нам нужно было спасти не плотницкие инструменты, а футляр с набором флейт).
В этот час в вашей кухне я примирилась со своей судьбой.
Однако, увы, мы не можем вечно обращаться одними и теми же словами - «Доброе утро, сэр» - «Доброе утро» - и называть это общением, или совершать вечно одно и то же движение и называть это любовью; подобным же образом обстоит дело и с музыкой: нельзя удовлетвориться исполнением одной и той же мелодии. По крайней мере, это относится к людям цивилизованным. Поэтому в конце концов я не удержалась от того, чтобы не попробовать варьировать мелодию, сначала разделив одну ноту на две полуноты, затем заменив две ноты другими, создав, таким образом, совершенно новую мелодию, кстати, очень милую, повеявшую свежестью, и была уверена, что Пятница ее подхватит. Но нет. Пятница настаивал на старой мелодии, и две мелодии слились в малоприятный контрапункт, они отталкивались друг от друга и резали слух. Да слышал ли меня вообще Пятница, усомнилась я. Я перестала играть, и его веки (которые всегда были сомкнуты, когда он играл и кружился) даже не приоткрылись; я извлекла из своей флейты резкий протяжный звук, а веки не шелохнулись. Теперь я знала, что все то время, когда я аккомпанировала танцу Пятницы, думая, что мы являем собою гармонию, он и не чувствовал моего присутствия. Более того, когда в некий момент, казавшийся мне кульминацией, я сделала шаг вперед и схватила его за руку, чтобы остановить его дьявольское коловращение, мое прикосновение подействовало на него не сильнее, чем если бы это была не я, а муха, из чего я заключила, что он пребывал во власти транса, а душа его находилась скорее в Африке, нежели в Ньюингтоне. Слезы застили мне глаза, признаюсь я со стыдом; весь тот восторг, который вызвало во мне открытие, что я могу общаться с Пятницей посредством музыки, куда-то улетучился, и я с горечью должна была признать, что не только тоска не дает выхода его чувствам, и не случайная потеря языка, и даже не неспособность отличать осмысленную речь от нечленораздельных звуков, а его презрение ко мне, нежелание иметь со мной что-либо общее. Глядя, как он кружится в танце, я едва удержалась от желания ударить его, сорвать с него парик и ваше платье, чтобы этим грубо продемонстрировать ему, что он не один на свете.