Алексей Яковлевич Корепанов
Множатся тени
«Это было осенью, в ноябре. Помнится, тогда недели две подряд шли почти непрерывные мелкие холодные дожди, превращая воздух в безвкусную влажную вату. Поблекшие, полинявшие улицы пропитались автомобильным перегаром и мертвенно-печальным запахом прелой листвы. Грязь, брызги из-под колес, потеки на стенах, мокрые пятна лиц, треск зонтов на трамвайных остановках и у дверей гастрономов, печальный шорох плащей. Безвременье, мучительная смерть осени, не желающей уступать место грядущей покойнице-зиме.
Третий день бродил он по улицам этого промокшего города, куда попал, в общем-то, случайно, проездом. Очередной серый полдень принес, наконец, перемены: во-первых, промаявшись в кисло-прело-потной духоте вокзала, отупев от гомона и толкотни, он приобрел плацкартный билет, а во-вторых, выкарабкавшись из заплеванного храма уродливого божества Железной Дороги, обнаружил, что дождь прекратился. Может быть, временно – но прекратился.
До отправления поезда оставалось еще несколько часов и он, убивая время, бесцельно погрузился в глубину одноликих городских кварталов, сотнями окон отражающих безжизненное тусклое небо. Все вокруг было настолько унылым и неприглядным, что печальная музыка, вдруг донесшаяся из-за угла, представилась атрибутом этой тоскливой осени. Подойдя к перекрестку, он увидел обычное действо, ежедневно, ежечасно вершащееся в разных местах обитаемого пространства. Действо грустное, но такое же неизбежное, как неизбежен приход ночи.
Заляпанный грязью автобус-катафалк с черной полосой на боку, застывший на обочине у края лужи. Люди с отвратительными похоронными венками. Сиротливо-редкая вереница увядших цветов на мокром асфальте. Черные платки. Приглушенный блеск музыкальных инструментов, выдавливающих из себя звуки, от которых болезненно сжимается сердце. Белая-белая тонкая ткань, покрывающая тело в плывущем над головами гробу.
Он увидел все это сразу, как только вышел к перекрестку, а в следующее мгновение впился взглядом в перехваченный траурной лентой большой фотопортрет, который несли перед гробом. Пересек улицу, не замечая, что шагает прямо по лужам, и, прежде чем опустили крышку гроба, успел взглянуть на мертвое лицо девушки; затем гроб скользнул в глубину катафалка. Вновь перевел взгляд на фотопортрет.
Люди, тихо переговариваясь, заходили в стоящие поодаль автобусы, музыканты курили, сплевывая в лужи, по тротуару сновали черные скрюченные старушонки, а он оцепенело стоял на мокрой желтой траве газона, чувствуя, как странный холод знакомо расползается по телу, добираясь до сердца.
Все живущие подобны колодцам, у дна которых колышутся воспоминания. Стоит зачерпнуть – и вспомнится...
Настоящее, оступившись, соскользнуло в пропасть прошлого и камнем низринулось в глубину, пронзая толщи минут и часов, спрессованных в годы.
Далекое лето, деревушка на берегу Волги, длинные-длинные дни, какие бывают только в детстве, с купанием и футболом, играми в прятки на развалинах старой церкви, хождением по грибы и вечерними кострами. «Кладбищенской земляники крупнее и слаще нет...» – он не знал еще тогда этих слов Цветаевой, но хорошо знал вкус земляники, растущей среди могил небольшого кладбища над рекой. Он обрывал ее вместе с другими пацанами, тоже приехавшими погостить на лето к деревенским родичам. Было ему восемь или девять лет.
Они разбредались по кладбищу, теряя друг друга из виду за высокими соснами, кустами шиповника и оградами, а вокруг, наподобие странных деревьев, тянулись вверх кресты и обелиски, вырастая из густой травы на холмиках могил. Он читал надписи на дощечках, рассматривал фотографии, торопливо бросая в рот душистую кровавую землянику, и с замиранием сердца ждал того непременного момента, когда кто-нибудь из ватаги завопит, пугая себя и других: «Покойник! Покойник идет...» – и вся пацанва врассыпную умчится с кладбища, а потом посмеется, вновь собравшись в ватагу уже у реки или возле поросших крапивой церковных стен.
Он помнил эти лица с кладбищенских фотографий даже спустя многие годы.
Студенческую практику он проходил на одном из заводов Северо-Запада, далеко от волжских берегов. Как-то раз, холодным весенним днем, он и два однокурсника-практиканта, прослонявшись всю смену по цехам, скинулись на портвейн и решили посидеть на кладбище неподалеку от гастронома; место было удобное тем, что туда редко заглядывала милиция.
И там, на кладбище другого города, на совершенно другом кладбище, очень далеком от волжской деревушки, он вновь увидел знакомую с детства фотографию на серой гранитной плите. То же лицо. Те же черные волнистые волосы. Тот же взгляд. Только фамилия и инициалы были другими, и другими были даты рождения и смерти. Более поздними.
«Ты посмотри, какая девчонка! – Однокурсник сокрушенно покачал головой и вытянул зубами пробку из горлышка бутылки. – Надо помянуть» . «Это ж ей и двадцати не было, – сказал другой. – Моложе нас... Как бы не загнуться нам от этого портвейна, парни» .
Он тогда не сказал приятелям, что это милое девичье лицо знакомо ему с давних пор, с земляничного кладбища. Он ничего не сказал. Он сидел на скамейке у ограды, пил из горлышка противный портвейн и смотрел на фотографию, неведомо каким ветром перенесенную сюда, в холодную весну, из давнего-давнего лета. Вино не согревало, вино обдавало сердце ледяными волнами.
Лишь гораздо позже он успокоил себя мыслью о том, что мало ли каких совпадений не бывает на свете, и постарался обо всем забыть. И забыл, потому что ему было всего лишь двадцать с небольшим, и в жизни хватало всяких событий.
Минуло еще лет десять, событий в жизни поубавилось, закружилась размеренная карусель будней, с которой так трудно, а подчас и просто невозможно спрыгнуть, и вот был осенний день в чужом городе, лежал в кармане билет на поезд, а с фотопортрета, который несли в похоронной процессии, вновь задумчиво смотрело знакомое лицо. И лицо лежавшей в гробу не оставляло сомнения в том, что именно умершая, а не кто-то другой, запечатлена на фотопортрете.
Автобусы уехали, и ветер смел в лужи у обочин брошенные цветы, а он подошел к шушукающимся черным старушкам и узнал: скоропостижно... всего-то девятнадцать недавно исполнилось... единственная дочь... И опять фамилия умершей была другой. Но лицо было все тем же.
«Два совпадения – слишком много для совпадений... Два совпадения – слишком много для совпадений... Два совпадения...» – так непрерывно думал он, и так непрерывно стучали колеса поезда, унося его от дождливого города в другой город, где он теперь жил, погруженный, как и все мы, в топкое болотце каждодневных забот.
«Совпадения... совпадения... совпадения...» – стучали колеса, стучало в голове. Больше ни о чем не думалось. По-другому думаться не могло. В школе, а потом в институте, между сопроматом и теормехом, а потом на работе, в кружке политучебы, ему вколачивали, вколачивали и вколачивали в голову какие-то очень правильные, неопровержимые и безусловные понятия о том, что должно быть так, а не иначе, и только так, а все другое – пережитки, вымыслы и чуждая нам идеология.
«Совпадения...» Это утверждение не вызывает сомнений, если такое случается где-то, когда-то и не с тобой, и на следующей строчке начинается логичное, безукоризненное и единственно истинное разъяснение. А если – не где-то? А если – именно с тобой? Если распахнуть чугунные ворота, если вылезти из своего железобетонного дота и сказать, хотя бы себе сказать: «Да, я дважды убедился в том, что в разное время в разных местах умер один и тот же человек. Одна и та же девушка...»
Сказать себе такое – значило обречь себя на ненужные тревожные раздумья, что-то переломить в себе, шагнуть в какой-то таинственный жуткий мир, который может губительно повлиять на рассудок.
Он побоялся ломать себя. Он продолжал делать свою работу, а по вечерам смотреть телевизор и читать газеты. Он не желал прикосновения другого мира – черной изнанки нашей повседневности. Так было гораздо спокойней.