– Я всегда хожу под лестницей! – вскричал Вейн с пылом, явно превосходившим значимость темы разговора.

– Вы принадлежите к Клубу Тринадцати, – парировал поэт, – к тем самым людям, что нарочно проходят под лестницей в пятницу по пути к обеденному столу, за которым будет сидеть тринадцать человек, и каждый из них старательно просыплет соль. Но даже вы не подходите ночью к этим деревьям.

Сквайр Вейн вскочил, его седые волосы развевались на ветру.

– Я проведу ночь в вашем дурацком лесу, под вашими дурацкими деревьями, – заявил он. – Я сделаю это хоть за двупенсовик, хоть за две тысячи фунтов, если кто-нибудь поддержит ставку.

И, не дожидаясь ответа, он схватил свою белую широкополую шляпу, гневно нахлобучил ее на голову и широким шагом двинулся прочь.

Тишину нарушил Майлз, точнее, звон разбившейся тарелки, которую он уронил. Дворецкий стоял и смотрел вслед уходящему хозяину, выставив вперед длинный острый подбородок. Лицо его в теплом свете лампы казалось более желтым, чем обычно. Густые тени делали его черты особенно резкими, но на миг Пейнтеру почудилось, что он увидел, как их исказило удивление, а затем – вспышка азарта. Но когда он повернулся, лицо его было спокойным, и Пейнтер понял, что это всего лишь настала пора чудес и недоразумений, как в пьесе «Сон в летнюю ночь», когда все перепуталось из-за ошибки Пака.

Лес со странными деревьями, куда держал путь сквайр, рос на самом мысе, так далеко, что почти нависал над морем, так что пройти к нему можно было лишь по узкой тропке, сверкающей в сумерках, словно серебряная лента. Лента эта вилась по утесу, где нестройный ряд изогнутых деревьев стоял караулом вдоль берега, и круто опускалась к рощице, где и растворялась, словно уходила в большие темные ворота или в пасть огромного льва. Что было с ней дальше, не удавалось разглядеть, но, вне всякого сомнения, она пролегала мимо огромных деревьев. Сквайр был уже в паре ярдов от темнеющего входа в рощу, когда его дочь поднялась из-за стола и сделала несколько шагов вперед, словно хотела остановить его.

Трегерн тоже стоял на ногах, потрясенный тем, к чему привел их праздный спор. Когда Барбара двинулась с места, он пришел в себя, шагнул за ней следом и сказал ей что-то, что Пейнтер не расслышал. Говорил он ровным голосом, сдержанно и отстраненно, но она не только услышала его, но, после секундного размышления, кивнула и пошла назад, но не к столу, а к дому. Пейнтер отвлекся на этот инцидент, а когда снова посмотрел вслед сквайру, тот уже исчез в роще.

– Ну вот и все, – сказал Трегерн, и в его голосе прозвучала обреченность, как будто кто-то закрыл дверь.

– Вы так полагаете? – Эйш в гневе повысил голос. – А я полагаю, что сквайр вправе отправиться в свой собственный лес! Из-за чего вообще вся эта суматоха, мистер Пейнтер? Только не говорите, что верите, будто несколько кривых палок способны кому-то навредить!

– Да нет, не верю, – отозвался Пейнтер, закидывая ногу на ногу и зажигая сигару. – Но пока он не вернется, я останусь здесь.

– Очень хорошо, – резко сказал Эйш, – я тоже останусь, но лишь для того, чтобы досмотреть этот фарс до конца.

Доктор не сказал ничего, просто занял свое место и взял предложенную американцем сигару. Если бы Трегерн обратил на них хоть какое-то внимание, он бы наверняка с присущей ему язвительностью отметил любопытный факт: что все трое не сговариваясь решили просидеть здесь, если понадобится, до утра, однако удивительным образом никому из них не пришло в голову – странное помрачение! – что можно просто пойти в лес следом за сквайром, ведь лес этот был у них прямо перед носом. Однако Трегерн отошел довольно далеко от обеденного стола и теперь вышагивал вдоль выстроившихся на берегу деревьев. Они стояли примерно на одинаковом расстоянии друг от друга, и море просвечивало сквозь них, словно ряд окон, так что в вечерних сумерках они напоминали полуразрушенный монастырь с длинной крытой галереей, а сам Трегерн, снова набросивший плащ на манер накидки и бродящий взад-вперед, казался привидением слегка безумного монаха.

До самой смерти все, кто собрался тогда в саду, сколь скептически они ни были настроены, считали эту ночь необычной. Они то сидели на месте, то вдруг вскакивали и начинали метаться по огромному саду, и случалось это так беспорядочно, а маршруты их были так непредсказуемы, что порой казалось, что все трое не находятся здесь одновременно, и никто не знал, на кого может наткнуться в своих бесцельных блужданиях. Время от времени кто-то из них ненадолго забывался тревожным сном или скорее дремотой, и в конце концов им стало казаться, что все это – один длинный общий сон: вот они сидят, а вот ходят по саду, а вот внезапно перекинулись парой реплик.

Однажды Пейнтер проснулся и обнаружил, что Эйш сидит напротив него, за столом, где больше никого не было; его лицо было едва различимо в темноте, а огонек его сигары казался красным глазом циклопа. Пока он не заговорил своим обычным уверенным тоном, Пейнтер его откровенно боялся. Он ответил невпопад и снова задремал, а когда проснулся, Эйша уже не было, а на его месте восседал доктор, и внезапно Пейнтеру почудилось что-то зловещее в том банальном факте, что он носит очки. Впрочем, оказалось, что Эйш не исчез, а лишь отошел на несколько ярдов: в этот самый момент он завершил очередной раунд бесцельных блужданий и вернулся к столу. Встрепенувшись, Пейнтер понял, что все его страхи – лишь порождение этого странного состояния между сном и бодрствованием, и сказал обычным своим тоном, но довольно громко:

– Итак, вы снова с нами. А где Трегерн?

– О, все еще кружит под теми деревьями на утесе, словно какой-то белый медведь, – ответил Эйш, указывая рукой с сигарой в сторону берега, – и смотрит на то, что другой поэт, более древний (уж простите мне, что думаю о ком-то более приятном) назвал винноцветным морем[13]. Взгляните, у него и правда несколько багряный оттенок.

Пейнтер взглянул. Он увидел винноцветное море и фантастические деревья над ним, но поэта там не было; неупокоенный монах покинул свой монастырь.

– Ушел куда-то, – сказал он с несвойственной ему беспечностью. – Скоро вернется. Интересное бдение у нас получилось, только вот всякое бдение теряет изрядную часть смысла, когда не можешь держать глаза открытыми все время. А, вот и Трегерн! Итак, все в сборе, как сказал политик, когда подошел опоздавший мистер Колман[14]. Хотя нет, теперь ушел доктор. Как же мы сегодня неугомонны!

Трегерн приблизился, неслышно ступая по траве и вперив в них внимательный взгляд.

– Скоро все закончится, – заявил он.

– Что закончится? – вскинулся Эйш.

– Ночь, конечно же, – невозмутимо ответил поэт. – Самое темное время уже позади.

– Помнится, другой поэт, чуть менее известный, сказал, – отозвался Пейнтер, – что самый темный час – перед рассветом…[15] Боже, что это? Похоже на крик.

– Это и был крик, – сказал Трегерн. – Крик павлина.

Эйш, бледное лицо которого контрастировало с рыжими волосами, вскочил и гневно вопросил:

– Что вы имеете в виду, черт возьми?

– О, как сказал бы доктор Браун, более чем естественные явления природы, – отвечал Трегерн. – Ведь сквайр рассказывал нам, что подобный звук издают деревья на сильном ветру, помните? С моря дует довольно свежий ветер, полагаю, к рассвету разразится шторм.

Вместе с рассветом и в самом деле налетел сильный ветер, и багряное море вспенивалось, бросаясь на изрытые кавернами скалы. Сперва лес на фоне предутреннего неба стал темнее и контрастнее, и теперь над серой толпой стволов, сбившихся в единое пятно, в свете начинающегося дня можно было разглядеть зловещую троицу – павлиньи деревья. В их силуэтах, состоящих из длинных линий, Пейнтеру мерещилась не то змея, не то спираль. Ему даже показалось, будто он видит, как они медленно кружат вокруг своей оси, словно бы танцуя, но то был последний привет сказочной страны: через несколько мгновений сон овладел им. Ему снилось, как он пытается продраться сквозь частокол овеществленных незаконченных историй, в каждой из которых шумит море и ревет ветер, а со всех сторон раздаются скорбные крики деревьев гордыни.