На станции Тверца меня встречал Валентин. И с ним девушка. Что за девушка? Ах да, друг, кажется, упоминал: у него гостит троюродная, что ли, сестра из Ленинграда. Видать, это она, соображаю я, пока поезд катит, постепенно тормозя, по платформе. А она – ничего, успеваю понять я. Даже хорошенькая. Или очень хорошенькая. Вся загорелая. Черноволосая и чернобровая. И с голубыми глазами. Это я тоже вижу в то краткое время, пока поезд останавливается.

Я машу рукой с подножки Валентину или им обоим. И она – даже странно для советского (или российского) общества, довольно угрюмого – открыто машет мне в ответ.

Я по-пижонски лихо спрыгиваю с площадки, пока поезд окончательно не остановился. Удар сильнее, чем кажется, меня аж заносит. Затем следует процедура представления, и мы отправляемся к даче. Пеший путь весьма неблизкий, а в конце мы еще на лодке через быструю Тверцу переправляемся – так что у меня есть время, чтобы произвести на девочку впечатление. А она мне сразу нравится, и произвести впечатление я хочу. Поэтому болтаю без умолку. Рассказываю анекдоты и всячески надуваю щеки, представляя себя важней и перспективней, чем я есть на самом деле.

Еще вспоминается, как мы останавливаемся у колодца и, в лучших фрейдистских (и тарковских) традициях, поливаем из оцинкованного ведра друг дружку ледяной водой. Пьем из горстей, а я еще и освежаю разжаренную электричкой голову.

Что происходит дальше? Я везу с собой полдюжины бутылок вина «Салют». Для тех, кто не помнит: газированный яблочный напиток продавался в советское время в бутылках из-под шампанского. Не что иное, как сидр – и ничем от нынешнего, импортного, стоящего бешеные деньги, по вкусу не отличающийся.

Мы купаемся в стремительной и прохладной Тверце. Играем в бадминтон. Фигурка у девушки в купальнике оказывается что надо. И в бадминтон она играет что надо. (Думаю я тогда короткими предложениями в стиле молодежной прозы Аксенова и Гладилина. Оба, кстати, к тому времени уехали из страны и запрещены.) А девушка вдобавок смеется – что надо. И когда надо. И аккуратно режет сыр. И не чинясь пьет сидр.

Короче говоря, прямо тогда, не сходя с места, я влюбляюсь.

Однако не так все просто в этом лучшем из миров. Я тогда не свободен – как ни странно это сейчас звучит в отношении двадцатиоднолетнего парня. Девушка, кажется, тоже. И вдобавок: я живу в Москве. Она – в Ленинграде.

Вот как, скажите, поддерживать отношения, когда нет никаких социальных сетей, Интернета, электронной почты, личных мобильных телефонов? Да что там говорить! У нее в Ленинграде не имеется даже домашнего телефона. Только рабочий! Значит, чтобы пообщаться, мне надо оказаться днем дома, пока она на службе – и только тогда звонить ей?

Хоть любовная пара Москва – Ленинград благодаря фильму «Ирония судьбы» (который к тому времени пять лет как вышел на экраны) представляется в общественном сознании очень модной и романтичной, на деле далеко не все так просто. Для настоящей междугородней любви требуются решимость и безоглядность. У меня ее в тот момент нет. А может, время еще не пришло.

И мы расстаемся. Хотя я вспоминаю ту черноволосую, загорелую, голубоглазую июльскую девушку куда как часто.

Проходит год.

Год для меня, можно сказать, определяющий.

Кстати: если кто не помнит или не застал, время тогда делилось на пятилетки. А внутри пятилетки всякий год (в брежневские времена) имел свое название. И уж этими названиями нас с экрана телевизора, из радиоточек и со страниц газет задалбливали по самое не могу. Сначала шло по-простому: первый год пятилетки, затем второй, а после начинался пафос: третий год звался решающим, потом шел определяющий, и в конце – завершающий. Поэтому эти эпитеты (решающий – определяющий – завершающий) всасывались, можно сказать, с молоком матери и выскакивали с языка (или с пера) при всяком удобном и неудобном случае.

Пропагандисты из ЦК родной коммунистической партии вообще всячески старались взбодрить подведомственное население. От этого постоянно придумывали новые почины и лозунги. Но так как сами они ни во что тогда уже не верили, то и народ к их начинаниям оставался равнодушным. Более того, обычно зло и ехидно над новшествами издевался. К примеру, тиражируется в миллионах заголовков и плакатов: «Экономика должна быть экономной!» А публика смеется: ага, экономика должна быть экономной, масло должно быть масляным!

Или другой, с позволения сказать, слоган: «Чем лучше мы будем работать, тем лучше мы будем жить!» А население хихикает: они говорят, чем лучше мы будем работать, тем лучше они будут жить!

С решающими и определяющими годами та же песня. Если кто в народе и именовал их так, то только в юмористическом контексте: «У меня решающий год, я диплом пишу».

Я ведь даром что в энергетическом учился, к его окончанию стал ясно понимать: не моя это стезя. Не хочу я брать интегралы, составлять программы для вычислительной машины «Минск-22» и проектировать электрические системы. А хочу – писать, сочинять, выдумывать. На худой конец, брать интервью, строчить фельетоны и корреспонденции.

В ту пору для графоманов, подобных мне – юных и не очень, – имелось колоссальное поле для самовыражения.

Практически при каждом уважающем себя Доме культуры в Москве имелось литературное объединение. Принимали туда всех подряд (и, разумеется, бесплатно). Руководил собранием настоящий писатель, член ССП[1]. (Не знаю, кто и сколько ему платил, ДК или ССП, но труд его, разумеется, вознаграждался.)

Раз в неделю проходили занятия. Все по кругу читали стихи или рассказы, затем воспитанники по очереди критиковали товарища – а последним высказывался мэтр. И вот он обычно ничьих самолюбий особо не щадил. Бывало, явные графоманы после разборов убегали в слезах – а иные, сам видел, чуть не бросались с матом и кулаками.

Вот и меня, студента, занесло, не знаю почему, в литобъединение «Весы» (при Доме культуры работников торговли). И еще – в самое, пожалуй, известное – «Магистраль» (при Доме культуры железнодорожников), где руководил Юрий Владимирович Томашевский (а посещал его когда-то, в конце пятидесятых, сам, ни больше ни меньше, Булат Окуджава!).

Имелись и другие литстудии, куда, в отличие от ДК, шел жесткий отбор – который я всякий раз благополучно проходил, – что наполняло душу гордостью и надеждой. Например, при журнале «Юность», что печатался тогда тиражом под три миллиона экземпляров, создали для молодых «Зеленую лампу», где руководителем отдела прозы (а значит, моим) работал известнейший в ту пору Владимир Амлинский. Или при журнале «Крокодил» (тоже миллионные тиражи) я подвизался в «Крокодильском лицее».

Но литературные штудии, даже самые успешные, означали немногое без полновесных публикаций. Пробиться на страницы тогдашних журналов являлось задачей чрезвычайно сложной. Я штурмовал их лет с девятнадцати. Рассылал рассказы по кругу, от «Молодой гвардии» до «Литературной учебы». Отовсюду отвечали – не было случая, чтобы не ответили. Все редакции имели штат литконсультантов, которые убедительно и аргументированно могли доказать любому, почему его творение не имеет права быть напечатанным.

И наконец! Ровно в тот месяц, как я защищаю диплом в своем энергетическом, журнал «Студенческий меридиан» печатает мой первый рассказ! (Спасибо тебе, Володя Слуцкий, низкий тебе поклон!)

В ту пору тиражи были совершенно несоизмеримы нынешним. У «Студмеридиана» он превышал полмиллиона. И любая публикация становилась действительно заметной. Одно из самых прекрасных воспоминаний того времени: февраль восемьдесят второго. Номер только что вышел. Я иду по студенческому городку в Лефортове, явно адресуясь к пивной. И практически каждый встреченный знакомец жмет руку: «Молодец! Читал. Поздравляю!»

И сразу как прорвало. До конца года «СтудМер» печатает в разных номерах еще пять моих рассказов. Два звучат по радио, в самой популярной передаче «С добрым утром!». Пару других отбирают для сборника. Выходит мой рассказик и пара мини-фельетонов в «Крокодиле», а огромный, на разворот, фельетон, который мы делаем вместе с другими «лицеистами», получает годовую премию журнала.