Лев Славин
Мой Олеша
Переулок был похож на подзорную трубу – длинный, узкий, а в дальнем конце, как на линзе объектива, сияющий круг моря.
За углом – мореходное училище. Необычная вывеска – якорь, вписанный в спасательный круг, – волшебно преображала этот заурядный дом. В самом названии переулка слышалось что-то стивенсоновское: Карантинный.
Спустя много лет Юрий Олеша уверял меня, что даже свет воздуха был там совсем иной, чем на других улицах.
– То есть цвет?
– Нет, именно свет! – настаивал Олеша своим непреложным голосом.
Когда вышли его «Избранные сочинения», я прочел в очерке об Одессе:
«Здесь совсем особый свет воздуха… От стакана воды, принесенного в комнату, становится прохладнее и свежей. А тут – столько воды, море…»
Ришельевская гимназия была в другом конце города. Она называлась так в честь основателя города герцога Ришелье. Памятник ему стоит на Приморском бульваре. Герцог изображен с венком на голове и в античной хламиде. Вид у этого полуголого мужчины, как у многих ложноклассических скульптур, при всей их торжественности, несколько банно-прачечный. В городе он был очень популярен, не герцог – памятник. Его фамильярно называли: «дюк». Дюк по-французски – герцог. Но в Одессе «дюк» означало – хмурый дурак, унылый недотепа. «Молчит, как дюк». «Что ты сидишь, как дюк?»
Трамвай довозил от Карантинного переулка до самой гимназии. Но Юра предпочитал проделывать этот путь пешком. Он шел по Греческой улице. На Строгановском мосту он замедлял шаг. Три параллельных моста висят над шумной портовой улицей. Лестницы каменными спиралями сбегают вниз.
Юре нравилась многоярусность этих мест. Снизу вырастал большой дом. Он побурел от времени и похож на старый форт. Верхний этаж его дотягивается до моста. На дверях висела табличка «Пароходство А. А. Трапани». Туда от моста вел узенький отросток. Юра вступал на него. Он чувствовал под ногами это гулкое пространство, ему мнилось, что он шагает по упругой воздушной сфере, он ощущал себя канатоходцем.
Потом он пересекал Пушкинскую улицу, обсаженную царственными платанами, чьи листья вырезаны в виде короны. Потом – Греческий базар, набитый рыбными запахами, бильярдистами, трамвайными звонками.
На некоторых тротуарах были плиты, которые Юра считал приносящими счастье и старался ступать по ним. Другие он осторожно обходил. Даже в старших классах он сохранил эту привычку. Спохватываясь, смеялся. Но задумавшись, снова машинально перешагивал через роковые камни.
Директор Дидуненко, высокий господин с черной бородкой и с блестками штатского генерала в петлицах вицмундира, благосклонно отвечал на поклон маленького гимназиста с упрямым и сильным лицом. Украшение гимназии, первый ученик, золотой медалист! Мог ли действительный статский советник Дудиненко предвидеть, что этот сгусток добродетелей за порогом гимназии превращается в бунтовщика, в ниспровергателя мещанского благонравия.
Это была восстание учеников против учителей, детей против отцов, мятеж против удушья обывательского мирка. Это была оборотная сторона золотой медали.
«Блажен, кто, начиная мыслить, охранен наставником… У меня наставника не было».
Такими прекрасными и грустными словами писатель Юрий Олеша вспоминал свое отрочество.
Рвались кто куда, не зная пути. Юра, как и друг его юности Эдуард Багрицкий, сослепу ударился в эстетизм. Но пришла революция, сдунула эту политуру красивости и развернула иной маршрут.
Багрицкий принял его раньше и решительнее. Он всегда тяготел более к простонародным кварталам, к Дальницкой, к Пересыпи, к Сахалинчику, к рыбакам, к грузчикам, к железнодорожникам с их исконными бунтарскими навыками.
Впоследствии, вспоминая о Багрицком, Олеша писал:
«Может быть, Эдуард Багрицкий – наиболее совершенный пример того, как интеллигент приходит своими путями к коммунизму».
В сущности, Олеша писал это и о самом себе, хотя его путь был обрывистее.
Тот же город, но не тот раскрой его. С одной стороны Одессу омывает море, с другой – степь. Степь украинская, море многоязычное. А среди украинских сел были болгарские, немецкие, еврейские, эстонские земледельческие колонии.
В самом городе много чехов – музыкантов и латинистов, много немцев из гимнастического общества Турн-ферейн, из школ «Анненшуле», «Паульшуле», англичан из Индо-Европейского телеграфа. Из клуба «Огниско» Ольга Владиславовна Олеша приносила польские книги. В оперном театре почти ежегодно играли итальянцы. О, Баттистини! О, Карузо!
И все же Одессу нельзя было назвать космополитической в том дурном смысле этого слова, который был придан ему вскоре после второй мировой войны. Все, «и острый галльский смысл, и сумрачный германский гений», сплавлялось в мартене великой русской культуры. Украинский язык был под запретом. Царское правительство вставило кляп в рот украинской культуре. Только после революции мы впервые узнали все очарование Тычины и восхитились мощью Хвыльового.
Но, конечно, на Одессе, при всей национальной пестроте ее, лежал явственный украинский отпечаток. В крестьянском хлопце, в капитане дальнего плавания, в университетском профессоре вдруг проглядывал сохранившийся во всей чистоте тип запорожца из казацкой сечевой вольницы – весь этот сплав удали, юмора, силы, поэзии. В «Коллективе поэтов» с нами вместе начинал Владимир Сосюра и Иван Микитенко.
Большая и не очень опрятная квартира, брошенная бежавшими буржуями и ставшая трофеем поэтов. Здесь происходили ежевечерние литературные бдения. Впоследствии в своих воспоминаниях от Ильфе Олеша писал о «Коллективе поэтов»:
«Отношение друг к другу было суровое. Мы все готовились в профессионалы. Мы серьезно работали. Это была школа».
У этой школы был свой стиль. Ей предшествовала другая «школа» – университетский литературный кружок «Зеленая лампа». Руководил «Лампой» профессор Лазурский, старый шекспировед. Кружок был основан как учреждение вполне академическое. В самом названии его есть оттенок классицизма. Но очень скоро старый шекспировед стал похож на возницу, у которого понесли кони.
«Коллективом поэтов» никто не руководил. Здесь не было авторитетов. Но был бог: Маяковский.
Олеша был верен своим страстям. Поклонение Маяковскому он пронес через всю жизнь. Одну из последних его статей, опубликованную уже посмертно, можно было бы назвать: «Объяснение в любви Маяковскому». Она очень олешинская – его рука, его впечатлительность, его способ помнить. Но в то же время эта статья Олеши отражала ту влюбленность в Маяковского, которую испытывало все наше поколение.
Двери «Коллектива поэтов» были широко открыты. Сюда приходили художники, артисты, ученые и просто странные люди. У одного из них через много лет Олеша взял имя для героев «Зависти»: Бабичев.
Имя и некоторые черты. И для Андрея и для Ивана, Ибо в странном посетителе «Коллектива поэтов» дивным образом соединялись черты обоих братьев. Это был самый благовоспитанный сумасшедший на свете.
О безумии его вы догадывались только, когда посреди увлекательного разговора он вдруг сообщал вам, все теми же корректными интонациями учтивого человека, что он председатель коммуны земного шара, а кроме того, как бы по совместительству, Антихрист.
– А жена моя наоборот – Тсирхитна, – добавлял он с тихой улыбкой.
И он разводил руками несколько извиняющимся жестом, как бы говоря: вот ведь какая бывает порой игра природы…
Иногда его встречали на рынке, где он самым прозаическим образом торговал слесарным и столярным инструментом, ибо с безумием Ивана Бабичева он соединял практичность Андрея Бабичева.
Завидев кого-нибудь из нас, он мгновенно скрывался. Псих-псих, а все-таки он понимал, что базарная торговля несовместима с престижем Антихриста. Исчезал он с непостижимой быстротой и потом объяснял нам, что сделал это посредством присущего ему дара «внепространственного транспорта». Олешу восхищало чисто звуковое сочетание этих слов.