Бор-Ростовский, не говоря ни слова, улегся посреди нас прямо на дно саней, уверяя, что так ему и удобней, и теплей. Доктор Чахов смешит нас своими анекдотами.

В том месте, где теперь Охтенский мост, нам предстоит переправа по льду через реку, чтобы попасть на противоположную сторону, на Охту, где помещается Пороховой театр.

Толин пресерьезно уверяет всех, что когда они ехали обратно в прошлую субботу, лед на Неве под их возком трещал самым зловещим образом.

— А сегодня он уже провалится непременно, — заявляет он, вздыхая.

— То есть, как же это? — охает перепуганная панна Ванда.

— Очень просто. Возьмет и провалится… И наш Ноев ковчег провалится тоже…

— Вместе с нами? — ужасается младшая Дашковская.

— Разумеется, — говорит серьезно Чахов. — А почему бы ему провалиться без нас?

— Обязательно, — поддакивает Толин.

Панна Ванда волнуется. Мы смеемся. Наконец, она начинает соображать, что все это шутка, и обрушивается на Толина:

— Пойди сюда, скверный мальчишка, я тебе уши надеру, чтобы ты не смел смеяться над старшими.

— Извольте, — как бы плачущим голосом говорит Толин.

Мой принц - Untitled13Kopirovat.jpg

Панна Ванда Занчковская, очевидно, добросовестно воспользовалась правами «старухи».

— Ай-ай-ай! — слышится в темноте. — Да пустите же! Да что вы, в самом деле! Что это за глупые шутки!

Какой сюрприз! Вместо уха Толина, под энергичными пальцами панны Ванды очутилось ухо случайно наклонившегося суфлера. Он возмущен. Панна Ванда сконфужена. Витя Толин подпрыгивает, обуреваемый неудержимым хохотом. Мы едва в состоянии удержаться от смеха.

— Ну уж ты меня прости, батюшка, старуху: уж так вышло случайно, по близорукости. А шутнику этому я все-таки, как приедем, уши нарву, — сконфуженно говорит панна Ванда.

На «страшном» месте она все-таки вылезает из возка и идет, опираясь на руку Чахова, по льду до самого берега.

Ровно в семь мы подъезжаем к «театру» на Пороховых и направляемся прямо на сцену. Я, Наташа, Толин и Маня Кондырева начинаем тотчас же прыгать по сцене, взявшись за руки, чтобы размять и согреть затекшие ноги. В начале восьмого у нас назначена репетиция.

Я говорила на всех предыдущих репетициях вполголоса, смущаясь каждого взгляда, краснея от каждого слова, произнесенного присутствовавшими, относя это все на собственный счет. Но сейчас я хотела попробовать себя «во всю полноту роли», как это принято называть на театральном языке, и начала говорить громко, во весь голос и с настроением.

— Не советую надсаживаться, а то выдохнетесь к спектаклю, — предупредил меня Кремлев, опытный, хороший артист.

К девяти часам театр стал наполняться. Приникнув к дырочке, проделанной в занавесе, я принялась рассматривать зрительный зал. Бор-Ростовский уставлял позади меня сцену для первой пьесы и, по обыкновению, неистово горячился. Шумели плотники и осветители, где-то рядом ставили тяжелые, пестро расписанные кулисы. Я ничего не слышала, ничего не понимала. Я видела только густую темную толпу, которая вливалась сквозь главные, широко раскрытые двери театра. Здесь была и интеллигентная администрация Пороховых заводов, и мелкие служащие, и учителя рабочей школы, и сами рабочие. Их легко было узнать по усталым, озабоченным лицам, по скромной одежде. Они шли в театр отдохнуть от тяжелого труда, с надеждой развлечься немного, забыть хоть на один вечер постоянную борьбу за существование, лишения, болезни, наконец, тяжелый крест нужды, которые многие из них несли…

Я вспомнила слова нашего «маэстро»: «Театр должен оздоравливать толпу, их тело и душу, наглядно, на примерах показывать ей лучшие стороны жизни и порицать пороки… Давать бедным, усталым и измученным людям часы радости, покоя и сладостного отдыха от труда». И при виде этой темной толпы бедно одетых людей в моей душе поднималось и вырастало желание играть для них, и для них только.

— Пора одеваться, — прервал мои мысли Бор-Ростовский, бегая по сцене со стаканом остывшего чая, который он не мог никак допить в суете и работе. — Пьеса, в которой вы играете, идет второй. Мы начинаем через пять минут.

Я покорно иду в скромную уборную, настоящую уборную маленького провинциального театра. Там уже почти готовые сидят Наташа, Маня, панна Ванда и Людмила Дашковская в костюме горничной. В уборной холодно, пахнет копотью и духами. Щелкая зубами и размахивая закоченевшими руками, как это делают извозчики на морозе, Маня Кондырева прыгает на одной ноге, приговаривая:

— Жутко холодно, жутко! И что за глупая манера не топить печей!

— А пожары лучше, по-вашему? — усмехается панна Ванда.

— Теплее! — хохочет Наташа.

— Господа, кто занят в первом акте, пожалуйте на сцену! — кричит Бор-Ростовский, и его колокольчик заливается на весь театр.

Все выходят из уборной, наскоро заглянув в зеркало и оправив свои костюмы. Я же начинаю гримироваться. Времени у меня достаточно. Первая пьеса в трех актах. Потом идет одноактная драма «Нежданный гость», в которой участвую я.

Еще недавно я участвовала в любительских спектаклях в милом Царском с моим рыцарем Трумвилем, полковыми его товарищами и знакомыми барышнями и дамами. Но веселый, бесплатный любительский спектакль, где судьями и ценителями являются свои же родственники и знакомые, ничто в сравнении с этим «настоящим» театром, с настоящей публикой, которую необходимо захватить своею игрою, подчинить себе, заставить поверить в искренность переживаний артиста.

Закончив гримироваться и одеваться при помощи «пороховской» горничной, как манекен, с похолодевшими конечностями, подхожу к зеркалу и смотрю на свое преобразившееся лицо, с удлиненными глазами, бледными щеками и заалевшим ртом. Вздрагивают черные насурмленные черточки бровей, вздрагивают губы.

— Если такое состояние продлится, — вихрем проносится у меня в голове, — я ни слова не смогу произнести на сцене.

Мой взгляд падает на образок святителя Николая Чудотворца, который я всюду беру с собою и который в крошечном складне стоит прислоненный к моему гримировальному ящику.

— Господи! — шепчу я. — Отче Николае Чудотворче, умоли за меня, грешницу, Творца нашего, да поможет Он мне! Не для радостей, не для удовольствия пришла я на сцену, а чтобы мальчика, ребенка моего, поднять на ноги, работать наравне с мужем и на свой труд воспитывать сына и, если еще возможно, создать себе хотя маленькое имя на поприще искусства, которое я обожаю… Ты видишь все. Сделай же, чтобы люди поняли и оценили меня…

Я крещусь несколько раз и целую иконку. Потом сажусь успокоенная и ободренная и жду своей очереди!

Как оглушительно играет оркестр! Как гулко трубят трубы!

Публика за занавесом шумит, как море. Сейчас этот занавес взовьется, и я начну пьесу.

В пьесе, переведенной с французского, говорится о том, как один человек совершил случайно, не по своей воле, преступление и был сослан за это на галеры. У него осталась совсем юная жена. Она долго горевала и плакала, не осушая глаз, по своему мужу. Она очень нуждалась, ей нечем было жить. И вот приходит известие, что ее дорогой ссыльный умер. Погоревав о нем, она выходит замуж за другого, делается богатой, всеми уважаемой женщиной и матерью двух прелестных детей. И вдруг является нежданный гость, муж, весть о смерти которого оказалась ошибочной. Он прощен, возвращен из ссылки и зовет жену к себе. Тут-то и начинается страшная драма молодой женщины. С одной стороны, долг, чувство благодарности и уважение ко второму мужу и безумная любовь к детям, а с другой — мучительная жалость и глубокая привязанность к возвращенному из ссылки. Терзания ее велики. Она не выдерживает и умирает. Чуткое сердце рвется, как струна, от непосильного горя…

Я бегло повторяю роль… Знакомый приступ все подавляющего страха переворачивает все мое существо.

Опять этот страх, опять… Хочется убежать со сцены, малодушно спрятаться в темном уголке театра, упросить оставить меня в покое.