Мы ждем. Все девять человек (болгарка присоединилась к нам помимо нашей воли) столпились у двери и стоим, затаив дыхание. За дверями слышится певучий и мелодичный итальянский говор.

И вот распахивается дверь.

— Грация! — опять ни к селу, ни к городу заявляет Боб и первый шагает своими длинными ногами туда, в гримерную, по бело-розовым коврам к туалетному столу, за которым сидит дива. За ним Ольга с букетом и я, подбирающая в уме французские слова.

Дива встает нам навстречу.

Я вижу черные, как траурная фата, волосы и глаза цвета угля, огромные глаза итальянки. Я приковываюсь взглядом к этим глазам и начинаю свою речь, трепеща от волнения. Ольга в грациознейшем реверансе склоняется перед нею и передает букет. Саня и Маруся делают тоже по глубокому поклону.

Смуглые душистые руки дивы жмут наши пальцы. Она отвечает нам по-французски. Говорит о том, как любит молодежь, как дорожит мнением неподкупных юных ценителей.

Все слушают, затаив дыхание.

Даже Боб делает вид, что понимает, и совсем несвоевременно поддакивает наклонением головы.

Едва только дива закончила свою речь, как он расталкивает нас довольно бесцеремонно и совсем близко подходит к столу красавицы-артистки, здесь он опускается на одно колено, прижимает руку к груди и, изобразив на своей желтой, худощавой физиономии самое умильное выражение, лопочет, прежде чем мы получаем возможность его удержать:

— Грация, синьора… Мне грация… Потому что мне, то есть… не то… Компрене, макарони… Не… то есть, я… лазарони… Нон… не лазарони…. Вот и финита ля комедия. Je suis amour! (т. е. я амур).

Бедный Боб, он хотел сказать, что влюблен в игру дивы, в восторге от нее. А вышла какая-то ерунда по незнанию им французского языка. Бедняга!

Эффект от последних слов получился неожиданный.

Дива бессильно опускается в кресло, закрывает лицо руками и трясется от смеха. А мы, смущенные, раскланиваемся и уходим из гримерной.

Я последняя выхожу из театра, замешкавшись в раздевальне.

Дождь льет как из ведра… И ни одного извозчика, к моему несчастью. У театрального подъезда стоит карета… Счастливцы те, кто поедут в ней. Я с завистью смотрю на закрытый экипаж. Внезапно сторож распахивает дверь, и кто-то, маленький и изящный, закутанный в меховое манто, с голубым капором на миниатюрной головке, выходит на подъезд.

— Комиссаржевская!

Я вижу почти детское, удивительно моложавое, несмотря на ее 40 лет, личико, большие, как океан, синие глаза и удивленно приподнятые брови.

— Хотите, я подвезу вас? — слышу я голос, тот самый голос, перед которым всякий другой кажется ничтожным и глухим.

Неужели знаменитая артистка говорит это мне? Мне, маленькой, никому не известной актрисе? Я смотрю в синюю бездну этих прекрасных глаз и лепечу что-то несуразное.

— Так едем же. Не стесняйтесь меня, ради Бога, коллега.

Должно быть, у меня бесконечно смущенное лицо в это время, потому что Вера Федоровна старается ободрить меня, начинает разговор об игре Тины ди-Лоренцо.

— Великолепно, но… но она играет… — перебиваю я знаменитую артистку, — а на сцене, мне кажется, надо жить… Душу свою отдать публике, открыть ее и перебросить через рампу, как вы… — неожиданно заканчиваю я и смотрю в ее лицо с восторгом и любовью.

— Благодарю, — говорит она просто и протягивает мне руку.

— Вот что меня удивляет, — помолчав минуту, произносит она снова чарующим голосом, — как вы, такие милые, юные, непосредственные, такие чуткие, я бы сказала, дети сцены, как вы могли так поступить с Давыдовым? Он со слезами на глазах говорил мне о том, как его обидели его дети, — продолжала Вера Федоровна.

— О, не надо, не надо! — почти крикнула я и схватила ее руки. — Разве мы не раскаиваемся, разве нам не больно?

— Да, да, и он вас простил. Я это знаю. Как мог не простить вас этот прекрасный, великодушный человек?

Карета проезжает по Фонтанке, где я нанимаю теперь в огромном доме две уютные комнатки в пятом этаже.

На прощанье Вера Федоровна сказала мне, что слышала от «маэстро» кое-что приятное обо мне… Он считает, что я ношу в себе искру Божию, как и Орлова, у которой эта искра постепенно разгорается в большой костер…

На прощание я попросила разрешения поцеловать Веру Федоровну и с благоговением коснулась ее щеки. И всю ночь видела во сне синюю глубину глаз великой артистки и слышала ее голос, запавший мне в душу с первого мгновения, как и всем, кто слышал его.

* * *

Бешено быстрым, бурливо клокочущим валом пронеслось в работе время. Промчалось Рождество с его праздничной сутолокой, с его цирком и клоунами, куда я возила маленького принца, с елкой у нас в Царском, куда мы ездили на Святках… Прошел в той же неустанной работе еще месяц, и после шумной и суетливой Масленицы подоспел Великий пост — срок назначенных дебютов, а с ним хлынула и ранняя жизнерадостная голубая и ясная весна. Зачирикали воробьи, трепыхаясь в намокшем снеге, загулькали серые голуби, и с крыш потекли потоки воды…

Страшный для нас, третьекурсников, Великий пост с его выпускными дебютами вступил в свои права.

Теперь у всех нас одна горячая, заветная мечта — попасть на Образцовую сцену. Уже заранее объявлено, что есть только две вакансии: одна женская и одна мужская, на которые, разумеется, и определят более талантливых, более достойных из нас.

Образцовая сцена! Попасть на ее желанные подмостки — это значит играть бок о бок с крупнейшими талантами России, это значит практиковаться на лучших образцах, это значит иметь постоянное положение, заработок и пенсию под старость!

Немудрено поэтому, что каждый из нас втайне лелеет эту светлую мечту — попасть на Образцовую сцену.

Пьесы уже давно выбраны, роли распределены, разучены и срепетированы почти вполне, словом, все готово для предстоящих выпускных испытаний, которые будут производиться не на школьных подмостках, а на Образцовой сцене, в присутствии всего начальства, артистов казенных и частных театров, газетных рецензентов, столичных и провинциальных антрепренеров и публики, т. е. бесплатно приглашенных на эти спектакли наших родных и знакомых.

Поэтому не странно, если сердца наши бьются и замирают при одной мысли, что близится предстоящий дебют.

Саня Орлова, как и подобает ее трагическому таланту, выступит в классической древней трагедии Софокла «Антигона». Ольга — в роли сестры Антигоны. Я и Маруся Коршунова экзаменуемся в бытовой комедии «Хрущовские помещики».

Талантливая Саня с ее печальным, а в минуту артистического «захвата» трагическим лицом, с ее повелительным низким голосом и широким классическим жестом, — она сумеет заставить плакать толпу — такова сила ее дарования. В этом мы убеждены все, кроме, кажется, ее самой… Но быть второй после первой Сани я не хочу. Вся моя гордость протестует против этого. И вот я решила взяться за совсем противоположное Сане амплуа — изобразить придурковатую, удивительно карикатурную, смешную деревенскую девушку Глашу, которая, во что бы то ни стало хочет сделаться «настоящей барышней-дворянкой».

Весенний мартовский вечер. Бесшумно падают голубые сумерки… На противоположной крыше два голубя нежно воркуют, отыскивая корм.

Маленький принц гуляет с Матрешей в ближайшем Екатерининском сквере. Я сижу на своей «башне», как мои коллеги называют мою квартиру, и в двадцатый раз перечитываю полученное поутру письмо рыцаря Трумвиля. Он приезжает через два месяца только. К дебюту моему он не успеет ни за что. Мое сердце невольно сжимается. Мне так хотелось, чтобы он увидел свою Брундегильду в забавно-смешной роли глупой Глаши, он, мой милый рыцарь Трумвиль!

Звонок в крохотной прихожей. Быстрые шаги Анюты… Чей-то оживленный говор за дверью… Слышу протестующий голос служанки.

— Нельзя, занята наша-то, к экзаменту работает. Не велено принимать.

— Ну, это дудки, миледи. Сие приказание никоим образом не может относиться к друзьям, — слышу я знакомый голос.

— А вы не ругайтесь. Ишь какое слово выковырили. Даже и не повторить.