Я задохнулась на минуту. «Осрамилась! Осрамилась!» — вспыхнули в душе моей огненные слова. Я боялась взглянуть в лицо «маэстро». Что он подумал обо мне, наверное, сумасшедшая, или просто глупая, тщеславная девчонка.

Но, должно быть, он понял меня, потому что сказал:

— Ну, дай Бог!

И тотчас же, переменив тему, заговорил о великой задаче артиста.

Он развернул нам картину огромного актерского труда, безостановочной работы, тяжелого, подчас непосильного, тернистого пути. «Кто надеется найти здесь, на этом поприще, — говорил он, — одни розы, яркие пестрые цветы, праздник жизни, веселье, радости и целый букет успеха, тот пусть уйдет скорее из нашего храма, пока не поздно еще. Здесь работа колоссальная и труд, порою непосильный для слабодушных. Разгильдяйству, лености здесь не место. Отбросить надо все, что не касается служения искусству. Многие легкомысленно идут на сцену только ради славы. Это грех, это преступление, за которое приходится потом платить горьким разочарованием; кто идет на сцену только с мечтою стать „известностью“ — тот обыкновенно печально кончает свою карьеру, не достигнув цели. Искусства ради надо входить в наш храм. А для этого надо понять прежде всего высокую задачу театра. Театр должен оздоравливать толпу. Людям, измученным, больным душою и телом, усталым, истерзанным нуждою, горем, лишениями, он должен дать минуты отдохновения, радости, света. Людям порочным, недобрым — показать все их дурные стороны».

Ах, как он говорил! Мы, затаив дыхание, слушали его. Наши глаза не отрывались от этого полного воодушевления лица. Да, настоящий актер был перед нами, и светом истинного, вдохновенного искусства веяло от его слов!.. Он давно уже закончил свою горячую речь, а мы еще сидели, завороженные. И только когда он вышел, мы очнулись, словно проснулись от сладкого сна.

— Вот это был нумер, я вам доложу! — воскликнул Боб Денисов.

— Н-да! Шикарно, что и говорить! — подхватил Береговой.

Коршунов усмехнулся ему одному понятной усмешкой. Глаза Орловой загорелись и осветили теплым, ясным светом ее печальное лицо, отчего оно сразу стало проще, добрее.

Ольга Елецкая шептала в каком-то упоении:

— Я ничего более красивого и вдохновенного не встречала в жизни! Я предлагаю, господа, сегодня же идти в театр. Он играет в «Свадьбе Кречинского». Забросаем его цветами.

— Это невозможно.

— Почему?

Боб Денисов уставился на Елочку испуганными глазами и затвердил растерянно:

— Нельзя этого! Нельзя! Нельзя!

— Но почему же? — повторила она.

Вместо ответа он вывернул с самым серьезным видом карманы и произнес с комической беспомощностью большого ребенка, так мало гармонировавшей с его лицом факира и прямыми, словно высеченными из камня, как на статуях, волосами:

— Нельзя, потому что денежек нет, денежки — ау — плакали. Если будут цветы, не будет обеда. А посему я предпочитаю восторгаться речью «маэстро» без всяких вещественных доказательств. И кто не за меня в данном случаю, тот против меня, и того я вынужден считать моим врагом и искусителем.

— Присоединяюсь, коллега, ибо и мои карманы плачут, — заявил Береговой и с комической ужимкой пожал руку Бобу.

— Трогательное объединение! Где двое — там и третий! — И Федя Крылов мальчишеским жестом закинул им на плечи руки и закружил обоих по классу.

— Господа, шутки в сторону. Я хочу говорить серьезно, — сказал Борис Коршунов, — нам необходимо объединиться, собираться друг у друга по очереди всей компанией, читать классические образцы, декламировать, спорить. Кто согласен — подними руку.

Все, разумеется, оказались согласными, и одиннадцать рук взлетели в воздух.

— Ура! Виват! — прокричали юноши, но так несдержанно громко, что классная дама тревожно просунула в дверь свою черную, гладко причесанную на пробор голову.

— Господа, вы свободны и можете расходиться по домам. Завтра к девяти собраться без опозданий. Владимир Николаевич будет ровно в два. И завтра же с ним у вас начнутся правильные занятия. До свидания, я вас больше не задерживаю господа.

— Это очень мило с вашей стороны, Виктория Владимировна.

И «длинный факир», как я по старой институтской привычке давать прозвища уже успела «окрестить» Денисова, сделал такой великолепный поклон, что Маруся Алсуфьева взвизгнула от восторга и все мы покатились со смеха.

В вестибюле мы разбирали верхнюю одежду. У Ольги — стильная шляпа начала прошлого столетия, и вся она, с ее мечтательной внешностью, кажется барышней другого века. Недаром ее называли в институте «Пушкинской Татьяной». Это мнение разделял, очевидно, и Боб Денисов.

«Я вам пишу, чего же боле… Что я могу еще сказать», — запел он высоким голосом, подражая одной из оперных певиц.

— Господин, нельзя ли потише. На улице петь не полагается, — предупреждает его не весть откуда вынырнувший городовой, почтительно прикладывая руку к козырьку фуражки.

— Я не господин, а жрец! — впадая мгновенно в мрачную задумчивость, изрекает Боб своим грозным басом.

— Господин Жрец, потише, — покорно соглашается почтенный блюститель порядка, плохо, очевидно, понимая, что означает столь мудреное слово.

— Искусства! Жрец искусства! — завопил на всю улицу Денисов.

— Господин…

Но мы уже далеко…

Какое солнце, какая радость разлита вокруг, несмотря на дождь и осеннюю слякоть! И эту радость посеял в наши души талант человека, умеющего так ясно и по-детски любить искусство, свое призвание.

— У меня есть еще двугривенный. Батя пришлет завтра месячную посылку в размере 15 рублей своему лоботрясу, — говорит Федя Крымов. — Борис, хочешь, пойдем со мною обедать в греческую кухмистерскую? Разгуляемся, так и быть, на все двадцать грошей.

Факир думает с минуту, морща нос, потом изрекает мрачно:

— Я прикладываю свои пятнадцать, и да здравствует лукулловский пир!

На углу кого-то ждет щегольская пролетка.

Шепталова говорит, придерживая рукой свою срывающуюся от ветра огромную, покрытую щегольскими перьями шляпу:

— Mesdamoiselles! He желает кто-нибудь, я подвезу до Литейной?

Но никто не соглашается. Так весело всей толпой шлепать по лужам под гудящий бас Боба и смешки Кости Берегового.

После минутного колебания в пролетку вскакивает Лили Тоберг.

— Я с вами, Ксения, возьмите меня.

— Светские барышни! — презрительно щурится им вслед Боб, и все его благодушие большого, длинного ребенка исчезает куда-то. — И к чему пошли на сцену, спрашивается?! Сидели бы дома — тепло и не дует. Тут есть нечего, последние гроши за учение внести надо, а они в шелках и в бархатах, на собственных пролетках разъезжают!

— Стыдитесь, Денисов, — неожиданно прервала его Ольга. — Вы не знаете причины, которая привела их сюда.

— А вы не слыхали разве, что они отвечали на вопрос «маэстро»? Скучно им, видите ли, оттого и пришли. Кощунство какое!

— Приветствую это признание, потому что оно искреннее, — перекрикиваю я спорщиков.

— Да! Да! Да! Каждый идет туда, куда его тянет, — неожиданно воодушевляясь, говорит Ольга. — Я строю свои мечты в заоблачных далях; Лида Воронская, Чермилова то есть, живет в мире сказочных грез; Саня Орлова…

— Ой, ой, ой! Боюсь! Не надо мечты и заоблачных грез! — тоненьким фальцетом пищит Костя Береговой и неожиданно попадает в одну из луж, обильно покрывающих главную аллею Екатерининского сквера.

Маруся Алсуфьева хохочет так, что встречная няня с детьми проворно отскакивает, самым искренним образом приняв ее за сумасшедшую, вырвавшуюся из больницы.

На Невском мы расстаемся. Саня Орлова, в сопровождении Коршунова, Берегового и Рудольфа, идут пешком на Васильевский Остров. С ними до конки на Петербургскую Сторону шагает веселая хохотунья Маруся. На Михайловской улице в другую конку сядет моя Ольга и поедет к Смольному, где ютится у своей одинокой тетки, которая служит в канцелярии богадельни за жалкие гроши. Денисов и Федя Крымов провожают меня до своей кухмистерской. Затем я сворачиваю к себе в Кузнечный, а они идут «насыщаться» копеечным обедом.