Шершеневич сказал:

— К серьезному делу, друзья мои, надо относиться серьезно. — И он, как перед выступлением в диспуте, погладил свой энергический подбородок. — Сегодня же я отправляю письмо в Одессу.

— Кому, Дима?

— Розочке Полищук. Дерибасовская, 24, квартира 3. Это прелестная молодая мать четырех детей.

— Всего-навсего?

— Пятый в проекте.

— Очаровательно!

— Поверьте, Мартышон, в Одессе вы родите, как королева Великобритании — с полным сервисом.

— Серьезно?

— Честное имажинистское.

Когда за Шершеневичем захлопнулась парадная дверь, я взял Никритину за кисти рук:

— Поднимайся, дружок, поднимайся. Первый час. Надо вставать.

— Надо? А зачем? Зачем, собственно, мне это надо? — сказала она тем голосом, от которого у меня начинало щемить сердце. — Зачем?

В ее тоне появилось даже что-то мхатовское, что-то чеховское, что-то из «Трех сестер», напоминающее: «В Москву, в Москву!».

Я сказал:

— Того гляди, Нюша, мы с тобой уедем в Одессу. Не желаю, чтобы наш Кирилка был незаконным Мариенгофом.

— Ах, ты про это… — Она лениво, по-кошачьи, потянулась.

— Поднимайся, поднимайся. И пойдем в загс.

— Успеется, Длинный.

— А вот в этом я совершенно не уверен. Поскольку мне известно, у Господа Бога эта бухгалтерия не слишком точна.

— Конечно, случаются и просчеты, — согласилась моя отяжелевшая половинка.

Я поднял ее с тахты.

— Надорвешься, милый.

Встав на пол, она перевернула лист настольного календаря.

— Тринадцатое июня.

— Счастливое число! Пошли в загс.

День был веселый, солнечный.

Загс расположился на Петровке. От нашего Богословского переулка было рукой подать.

Мы неторопливо дошагали неполный квартал. Еще неторопливей взбирались на пятый этаж.

— Уф!..

Явно было не предусмотрено, что попадаются и такие невесты, которым перед свадьбой надо передыхать на каждой площадке лестничного марша.

— Загс!

— Прошу, мадам.

И я с шиком ресторанного швейцара распахнул обшарпанную дверь.

Вошли.

До 1917 года это помещение, несомненно, было доброй половиной порядочного коридора в буржуазной квартире. Фанерная перегородка, выкрашенная, как железная крыша, в зеленый цвет, пыталась превратить бывший коридор в служебный кабинет. За пишущей машинкой почему-то сидела не машинистка, а машинист, то есть мужчина, с седой бородкой клинышком и в пенсне на черной ленте, свисавшей на старенький коричневый френч со следами от узких погон земгорского образца.

Этот советский служащий сразу несколько удивил нас. Даже в революционной Москве донэповской эпохи пишущие машинисты попадались нечасто.

— Добрый день, товарищи, — приветливо сказала Никритина.

— Милости просим, — строго ответила женщина в белой крахмальной кофточке с длинным темным галстуком, завязанным тщательно. Она сидела за письменным столом под большим пожелтевшим портретом улыбающегося Анатолия Васильевича Луначарского. Прорванное сукно письменного стола было обляпано фиолетовыми чернилами.

«Спасибо, что хоть наш нарком улыбается в этом невеселом кабинете», — подумал я.

Женщина под его портретом поразила меня сходством с покойной тетей Ниной, этой семейной «аристократкой», словно появившейся на белый свет готовой классной дамой женского благородного института.

— Входите, граждане. Мы ведь не кусаемся, — очень строго пошутила почти тетя Нина, не отрывая прищуренных глаз от никритинского живота.

— Спасибо.

И Никритина, взяв меня под руку, смело зашагала к письменному столу.

У почти тети Нины были такие же серые волосы, собранные в жидкий пучок, как и у настоящей тети Нины. После военного коммунизма пучки на женских затылках изменились. Даже немолодые дамы покупают в парикмахерских чужие косы и привязывают их к своим крысиным хвостикам или подкладывают старый шелковый чулок под собственные немногочисленные волосы. Тогда пучок становится пышным. Это умно. Это делает даже полустарух более или менее женственными.

— Товарищ Олегов, — сурово обратилась почти тетя Нина к пишущему машинисту, — будьте любезны, придвиньте кресло для уважаемой невесты.

— Не беспокойтесь, пожалуйста! — запротестовала Никритина. — Я постою.

— Что? Постоите? В таком положении!

Это было сказано сурово.

«Что делать, как быть с неулыбающимися людьми? — мелькнуло у меня в голове. — Это, вероятно, неизлечимо».

К счастью, с канцелярской частью они покончили довольно быстро. Потом нам пожали руки и пожелали счастливой супружеской жизни.

— Спасибо, спасибо!

— Будьте здоровы!

— До свиданья!

— Прощайте! — сказали мы этим остаткам эпохи военного коммунизма и, задыхаясь от смеха, покинули большевистский храм любви.

— Уф!..

Выйдя из подъезда на солнечную Петровку, я обратился к подруге своей жизни в тоне почти тети Нины:

— Поздравляю вас, Анна Борисовна, с законным браком!

— И вас также, Анатолий Борисович! — тем же тоном ответила она.

И мы с наслаждением расхохотались.

— Теперь, Анна Борисовна, надо спрыснуть нашу свадьбу.

— А как же, Анатолий Борисович! Шлепаем в ресторан.

— Шлепаем! Но… — Я запнулся. — А как же быть с Кирилкой? Парень, пожалуй, накачается и поднимет в твоем пузе пьяный скандал.

— Обязательно! Я его характер знаю.

— В таком случае. Нюха, ты выпьешь только одну рюмочку шампанского.

— А ты?

— Только одну бутылку.

— Гусар! Денис Давыдов!

И такая бывает.

— Где уж нам в гусары! — сказала она с доброй иронией.

И я рассказал супруге очаровательную легенду: в Париже в каком-то кабаке Денис Давыдов услышал, как французы заказывают: «Одну бутылку шампанского и шесть бокалов!» «А мне, пожалуйста, — обратился наш гусар к тому же гарсону, — шесть бутылок шампанского и один бокал!» Легенда уверяет, что восторженные французы, после того как Денис осушил последнюю бутылку, вынесли его на руках, хотя он мог великолепно идти на своих двоих.

— Даже не пошатываясь, — заключил я.

— Молодчина!

— К сожалению, это только предание. Поэтическое предание. Вероятно, и о нас с Есениным будут рассказывать что-нибудь в этом духе.

— Уже!

— Что «уже»?

— Уже рассказывают.

— Кто? Какие мерзавцы?

— Наши актеры.

— Ох уж эти актеры! — воскликнул я. — Они такое порасскажут!

— Слава Богу, им верят только дураки.

— И… многочисленное потомство, читающее дурацкие актерские мемуары.

— Ах, я так их люблю!

— Актриса!

— Увы. А ты бы. Длинный, мечтал жениться на докторе?

— Нет, нет! Только на тебе! Даже если бы ты была укротительницей тигров.

На углу Столешникова я купил букет сирени и преподнес своей узаконенной подруге.

Она улыбнулась:

— Белая! Белая сирень! Символ моей чистоты и невинности?

— Именно.

— Спасибо, Длинный. Я обожаю язык цветов. Никогда, пожалуйста, не преподноси мне желтых роз. Я ненавижу ревновать.

— Тебе, Нюшка, и не придется.

— Честное имажинистское?

— Да! Да! Да!

— Запомним это.

Я замедлил шал

— Стоп! Выбирайте, гражданочка, ресторан.

— Самый роскошный?

— Само собой.

— «Ампир»!

— Правильно.

Создатели этого заведения ранней эпохи нэпа пытались соперничать с Екатерининским дворцом в Царском Селе.

Сияя, как июньское солнце, мы свернули в Петровские линии.

Из «Ампира» я позвонил Шершеневичу.

— Вадим Габриэлевич дома? Попросите его.

— Анатоль?… Это ты?… А я только что звонил вам… Получил телеграмму из Одессы. В шестьдесят четыре слова!.. Розочка в восторге. Ждет Мартышку, ликует… Боже мой, а какой у Розочки телеграфный стиль!.. Романтика! Самая высокая! Прямо Виктор Гюго по-одесски. Родильный дом на Дерибасовской Розочка называет Дворцом деторождения. Палата для Мартышки уже забронирована. А в Аркадии, в пяти минутах от пляжа, снята для вас комнатенка… Что я! Вилла! Вилла! В десять метров и четверть балкончика в два с половиной метра. Розочка умоляет немедленно телеграфировать: день приезда Мартышки, каким поездом и номер вагона. Встречать ее будут на вокзале все Полищуки. А их в Одессе больше, чем в Москве Капланов! — кричал Шершеневич в телефонную трубку.