К вечеру, когда уже зажигались фонари на столбах, и несколько бутылок вина, заказанных мною за день, оказывались выпитыми, я шёл в свой номер, и засыпал мёртвым сном, провалившись в пустоту. А утром я опять приходил за свой столик, и смотрел в лица этих людей, и проклинал эту войну, которая забрала такую же радостную беззаботность, полную ощущения вселенского счастья, с наших лиц, которая забрала себе наши жизни, и наши души… Я сидел, пил вино, смотрел, и только пьяные слёзы капали в мой бокал. Я любил этот город. Я хотел бы весь остаток своей жизни провести вот так, — наблюдая эту спокойную, радостную жизнь, и умереть за этим столиком, здесь, в Париже… Спи же вечным сном, огонь Божественный…

Так промелькнуло две недели, весь мой отпуск. Я купил несколько ящиков лучшего французского вина разных сортов, каких только смог достать, и ящик лучшего коньяка, загрузил битком полный багажник моей машины, и поехал к своей семье. Я приехал к Марте и нашему сыну, который совсем вырос — ему уже было целых пять лет. Я провёл с ними половину дня и одну ночь, а утром уехал на свою войну… Я всё-таки очень люблю Марту. Она является настоящим примером идеальной немецкой жены, наделённой твёрдым характером женщины-воина, и тонко чувствующей душой. Она мужественно переносила тяготы жизни военного времени, бомбёжки, когда они случались. Она растила нашего сына, когда её муж работал на благо нашей страны. Разве может быть жена лучше, чем Марта? Вряд ли.

Это был мой последний отпуск, последний раз, когда я был в Париже, последний раз, когда я видел Марту и сына. Работа навалилась с новой силой, и вновь жизнь окрасилась в чёрно-белый цвет. Поздно вечером, почти ночью, когда почти все наши инженеры уже спали в своих домах, развезённые вечерним автобусом, я приезжал в свой коттедж, ставший за эти годы уже моим настоящим домом, включал радио на канал берлинской волны, сидел с бокалом вина в руках и слушал… Я долго берёг те ящики, что привёз из Парижа, но в Германии последнее время стало трудно достать хорошее вино. Со шнапсом всегда было в порядке, но он мне как-то не шёл. Пришлось начать открывать те запасы, которые я берёг в своей кладовой на чёрный день. Странно, но вдруг я поймал себя на мысли, что совсем не помню рабочих на нашем заводе. Умом я понимаю, что на сборочном конвейере у каждого самолёта находится с десяток рабочих самой высокой квалификации, на всей сборочной линии их сотни, а по заводу — тысячи. Но я почему-то воспринимаю эти самолёты, конвейеры, корпуса, самих людей в них — как механизмы, элементы производственного процесса… Для меня, оказывается, люди существуют только в КБ, управлении и директорате. Остальных же я просто не воспринимаю, не вижу!.. Насколько же я стал погружён в свою работу, раз дошёл до такой степени отрешённой концентрации? Да… Только и остаётся, что пробку вон из бутылки, остатки содержимого в бокал, да выпить, да поскорей заснуть, проваливаясь в пустоту.

Степень изматывания на работе подходит к критической. Нормы выполнения плана уже перекрыли все возможные пределы. И в этих условиях наш инженерный состав методично вносит поправки и изменения в производственный процесс, уменьшая технологические операции, сокращая возможные потери времени до минимума, оптимизируя всё, что возможно, при этом постоянно модернизируя уже, кажется, доведённый до предела совершенствования наш «Ме-109». Совсем другие двигатели, совсем другое вооружение, другие обводы фюзеляжа, другая внутренняя начинка. Только фонарь кабины пилота да хвостовая часть планера остаётся ещё по-прежнему узнаваемой.

Я практически совсем перестал слушать радио. Что толку, если за демагогическими лозунгами стоят сводки боевых действий, из-за которых хочется просто выть от безысходности, которая сменяется полной апатией. Я включаю теперь только свой проигрыватель, ставлю пластинки и слушаю классическую музыку. Какая духовная мощь заключена в ней! Она вновь превращает меня в мужчину, она возвращает утраченную твёрдость воле и чистоту духу. Она омывает слезами мою душу, чтобы успокоить её, оставив наедине с Богом.

Музыка. Она никогда не имела для меня особенного значения. Я её просто не чувствовал раньше, или, постоянно занятый своими делами, просто не слышал тогда ещё такой музыки, которая доходила бы до глубин души, потрясая её своим бесконечным пространством, как звёздное небо, и, одновременно, успокаивая трепещущую грудь с готовым выскочить из неё сердцем, как прикосновение рук матери. Она — как открытая книга твоей бесконечной жизни, в которой описана уже и твоя безысходная смерть. Я впервые услышал, почувствовал музыку именно тогда. Я впервые ощутил всю ту боль, что накопилась во мне, и теперь раскрывшуюся в ней, и всё то, что замерло в моей памяти, изнывая и омывая слезами мою бедную, изорванную, страждущую успокоения душу, и тот свет, и то великолепие вселенского, божественного покоя, разлитого в бесконечности. Звук… Всего лишь бегущая волна сжатого воздуха, взрывающая душу, всего лишь дух, оживляющий мёртвое, всего лишь Бог в бесконечном пространстве пустоты…

Что представляют собой наши враги, которые приняли участие в этой войне, если описать их искренне, открытым текстом, без политкорректных реверансов, так как я это действительно чувствовал?

Французы умеют воевать, но они хорошие воины только до первого поражения. Потом у них опускаются руки, портится настроение, и пропадает всякое желание напрягаться. У них нет великой идеи, способной объединить в едином порыве всю нацию. У них уже нет Наполеона. Их воинственный дух растворился в звуках лёгкой музыки, ароматах вина и парфюмов.

У Англии, как метко заметил её нынешний премьер-министр, «нет постоянных союзников, а есть только постоянные интересы». Она — как подлый койот, будет громко и горделиво тявкать где-то из-за кустов, и будет заглядывать в рот тигру, делая всё, чтобы его не разозлить, а по возможности урвать кусок от его жертвы, при этом не забывая сохранять важный и чванливый вид. Эта страна — падальщица, — бросается только на слабого, смертельно раненого, или уже умирающего противника, чтобы нажраться его плотью почти без сопротивления. И как сказал их известный адмирал Нельсон в своё время о своих «героических» матросах: «Все они — мерзавцы и негодяи! Ром — вот основа их патриотизма». Единственный принцип — никаких принципов!

У Америки нет никаких интересов, кроме Доллара. Он — их единственный Бог, и нет для Америки ничего, что значит больше. Всё подчинено ему, и всё только от него и исходит — и мечты, и помыслы, и деяния. Америка насквозь продажна, двулична и безобразна в своей циничной алчности, как уличная девка, но теперь, торгуя собой со всем миром, она стоит столько, что у всего мира, наверное, денег уже не хватит. И теперь для всех она уже «Леди». Её люди могут нести уже только одну-единственную идею: они несут в себе лишь потребительность, ставшую для них смыслом всего, тем, ради чего они и живут.

Но на востоке находится страшное чудовище, заражённое бешенством — Советская Россия. Нет ничего, кроме её Цели, что может объяснить её поведение. Она пожирает свой народ, утопая в своей собственной крови, которого она сама, ещё в мирное время, в «охоте на ведьм» уничтожила больше, чем составили потери всех воюющих стран за всю эту войну. Дикие правители этой страны намеренно и безжалостно уничтожают свой народ, принося его в жертву Идеологии, чтобы не осталось тех, кто не вытерпев мучений и взбунтовавшись, смог бы уничтожить их самих. И сейчас этот народ покорно миллионами гибнет за эту страну, считая нас большим злом, чем идею своих правителей о Мировой Революции, цель которой — заразить бешенством весь мир. Странная, дикая логика. Россия похожа на дракона, пожирающего свой хвост, образующего в восточной философии знак бесконечности. И так сжирать сам себя он будет, видимо, бесконечно. И на дороге этого дракона встали мы. Наш конец однозначен: этот дракон разорвёт нас, а потом, израненный, захлебнётся в собственной крови. И весь мир достанется Америке, продажной торговке мира, которая из наших костей построит храм своему «Богу».