— Очень приятно. Очень приятно. Очень приятно, — застенчиво сказали три конторщика.
Кибабчич вылез из будки и стал показывать полотно и ленты.
— Неужели за полотном ничего нет? — удивился Уважаев.
— Ничего. Простая стена.
— Поразительно. А я думал… А это что такое?
— Стереоскопы. Сейчас я зажгу лампочку. Если в это отверстие бросить пятак и вертеть ручку, то вы увидите раздевающуюся парижанку, купание в Биарицце и мечеть в Каире. Очень интересно!
Раздевающаяся парижанка понравилась больше всего. Петухин истратил на нее три пятака, Уважаев — четыре, а какой-то маленький, вновь поступивший конторщик с бледным, плоским, как лопата, лицом — сорок копеек.
Масалакин в это время что-то шептал барышне тихим, разнеженным голосом.
Каждый вечер зажигались лампы, впускалась по билетам публика, и Кибабчич показывал свои картины. Несмотря на то что их было только восемь и программа ни разу не менялась, публика с охотой десятки раз просматривала и «Выделку горшков в Ост-Индии», и «Барыня сердится» (очень комическая), и «Путешествие по Замбези» (видовая)…
Наоборот, было так приятно узнавать старых знакомых, барыню, бьющую посуду на голове мужа, негров, вытаскивающих гиппопотама, и неловкого штукатура, обливающего краской прохожих.
— Сейчас будет «Жертва азарта»! — предсказывал Петухин, развалившись во втором ряду.
— Нет, это через картину, — возражала сиделкина дочь Аглая. — А сейчас «Барыня сердится», очень комическая. Я хорошо помню, Константин Сергеевич! — кричала она, оборачиваясь к будке. — Ведь сейчас «Барыня сердится», очень комическая?
— Да, да, Аглая Федоровна. Впрочем, какую вы хотите, ту и пущу!
— Ах, какой вы кавалер!
Аглая краснела. Все завидовали.
Днем в «ожидальне» всегда торчал кто-нибудь из конторщиков. Заходил Петухин и, здороваясь с Кибабчичем, говорил:
— Скучно что-то. Посмотреть разве «Парижанку»?
— Пожалуйста, — радушно говорил Кибабчич, — картина интересная.
Петухин бросал пятак, смотрел «Парижанку», потом «Купание в Биарицце», а потом, чтобы отстранить от себя подозрения в склонности к эротике, жертвовал пятак на скучную «Мечеть в Каире».
Приходил и Уважаев.
— Смотрел уже «Парижанку»?
— Смотрел. И «Мечеть» смотрел и «Купанье».
— Хочешь еще посмотрим? Куда ни шел пятачок! Посмотрим?
— Ну, давай.
Друзья становились у стекол и вертели ручку, любуясь знакомой, до последней черточки и складки белья, парижанкой.
— Вечером будете? — спрашивал Кибабчич.
— Конечно, будем. «Барыня сердится» будете показывать?
— Все буду. Приходите.
Кибабчич был светлым лучом Исаевского поселка, несмотря на то, что конторщики совершенно разорились на стереоскопы и билеты.
Кибабчича приглашали с сестрой на обеды, на именины, катали на рудничных лошадях… Аглая вышила ему голубую сорочку, а Масалакин подарил мадемуазель Кибабчич громадную коробку конфет от Шелепова — таких сухих, что их перед едой надо было обливать теплой водой.
И вот в один осенний день все это неожиданно кончилось… Кибабчич объявил, что завтра состоится последний спектакль и на другое утро они с сестрой перевозят свой театр на новое место.
Погас светлый луч…
Больше всех были в отчаянии Масалакин и Аглая… Она пришла вечером к Кибабчичу, вызвала его и имела с ним долгий разговор. А Масалакин сказал своей артистке, что едва ли переживет удар… Она ответила, что им нужно расстаться, а Масалакин заявил, что все артистки равнодушны и жестоки!.. И намекнул, что если когда-нибудь умрет, то немалая доля вины в этом придется на долю кое-кого.
По окончании спектакля директору кинематографа и его сестре был устроен ужин, на котором Петухин говорил длинную, отрывистую речь, смысл которой заключался в том, что он благодарит дирекцию за доставленное эстетическое удовольствие и что деньги, в сущности, дрянь. Все сидели печальные, как на похоронах… А утром блестящая труппа покинула Исаевский поселок. Уехали: брат, сестра, «Парижанка», «Барыня сердится», штукатур, гиппопотам, мечеть и Аглая, которая бросила отчий кров для захватывающе интересной жизни с обаятельным авантюристом Кибабчичем.
И стало мертво, темно и пусто…
Даже неудачное покушение Масалакина на самоубийство при помощи баночки хлористого натрия, украденного в рудничной аптеке, и то не расшевелило заснувших.