Он посылает несколько своих, то есть сооруженных из нерудовских, стихотворений кейптаунскому знакомому, и тот публикует их в журнале, который сам издает. Один из его компьютерных опусов перепечатывает местная газета – сопроводив издевательским комментарием. На день-другой он приобретает в Кейптауне прискорбную славу варвара, возмечтавшего подменить Шекспира машиной.

Помимо «Атласов», установленных в Кембридже и Манчестере, существует еще и третий. Этот находится в принадлежащем Министерству обороны научно– исследовательском центре атомного оружия под Олдермастоном. После того как написанное для «Атласа» программное обеспечение проходит тестирование и признается пригодным, его следует инсталлировать на олдермастонской машине. Инсталляцией же полагается заниматься программистам, которые его написали. Однако сначала программисты эти должны пройти проверку на благонадежность. Каждому из них выдают для заполнения длинную анкету с вопросами о семье, обстоятельствах жизни, опыте работы; каждого посещают на дому люди, которые представляются полицейскими, но, скорее всего, служат в военной разведке.

Все программисты-англичане получают допуски, а с ними и карточки, которые следует носить при посещениях Центра на шее, карточки с их фотографиями. После того как они появляются на входе в Олдермастон, их отводят в здание, где установлены компьютеры, и оставляют там более-менее вольно разгуливать по нему.

А вот что касается его и Ганапати, о допусках, поскольку они иностранцы или, как называет это Ганапати, неамериканские иностранцы, не может идти и речи. Поэтому к ним прямо за воротами Центра приставляют персональных стражей, которые переводят их с места на место, не спускают с них глаз, а вступать в разговоры отказываются. Если кому-то из них требуется сходить в туалет, охранник торчит у двери кабинки; когда они едят, охранники стоят за их спинами. Разговаривать с другими людьми из «Интернэшнл компьютерс» им разрешается, но и ни с кем больше.

Его помощь мистеру Помфрету в пору Ай-би-эм, как и участие в разработке бомбардировщика ТСР-2, задним числом выглядят такими пустяковыми, даже комичными, что успокоить по этому поводу свою совесть ему не составляет труда. Олдермастон – совсем другое дело. За несколько недель он провел здесь десять полных дней. И когда все закончилось, подпрограммы управления магнитными лентами работали так же хорошо, как в Кембридже. Свое дело он сделал. Разумеется, существуют и другие люди, которые могли бы инсталлировать его подпрограммы, однако у них получилось бы хуже, чем у него, написавшего эти процедуры и знающего их досконально. Да, другие могли бы выполнить эту работу, но ведь не выполнили. Он мог отвертеться от нее (мог, к примеру, повести себя при каменноликом охраннике так, чтобы тот усмотрел в его действиях, а стало быть и в душевном состоянии, нечто странноватое), но не отвертелся же. Помощь мистеру Помфрету, возможно, и была пустяком, однако притворяться перед самим собой, будто и Олдермастон – пустяк, он не может.

В таком месте, как Олдермастон, бывать ему еще не приходилось. На Кембридж оно не похоже нисколько. Комнатушка, в которой он работает, как и любая другая в этом здании, дешева, функциональна, неказиста. Да и вся база, все ее приземистые, разбросанные в беспорядке кирпичные постройки уродливы – уродливостью места, знающего, что никто его не увидит, а и увидит, так не обратит внимания, места, скорее всего понимающего, что, когда начнется война, его-то первым делом и сотрут с лица земли.

Разумеется, здесь есть умные люди, нечего и сомневаться, такие же умные, как кембриджские математики, или почти такие же. И разумеется, те, мимо кого он проходит в коридорах, те, с кем разговаривать ему не дозволено, начальники отделов, исследователи, инженеры первого, второго и третьего разрядов, вполне могут быть выпускниками Кембриджа. Да, программы, которые он инсталлирует, написаны им, однако задуманы-то они людьми из Кембриджа, людьми, которые не могут не сознавать, что у компьютера, стоящего в Математической лаборатории, имеется в Олдермастоне злокозненный брат. И руки тех кембриджцев ненамного чище его. Тем не менее он, проходя через эти ворота, дыша здешним воздухом, становится соучастником гонки вооружений, холодной войны, солдатом, да еще и сражающимся на неправой стороне.

Испытания, выпадающие ему теперь, обрушиваются без предварительного предупреждения, да и не обозначают себя испытаниями. И все-таки оправдывать себя их нежданностью сложно. С самого того мгновения, когда впервые было произнесено слово «Олдермастон», он знал, что Олдермастон станет для него испытанием, и знал, что испытания этого он не пройдет, что его на это не хватит. Работая в Олдермастоне, он посвятил себя злу и оказался, в определенном смысле, повинным в этом куда больше, чем его коллеги-англичане – они, отказавшись участвовать в злом деле, рискнули бы своими карьерами гораздо серьезнее, чем он, перекати-поле, человек посторонний в дрязгах, происходящих между Британией и Америкой, с одной стороны, и Россией, с другой.

Опыт. Вот слово, к которому он был бы рад прибегнуть, чтобы оправдаться перед собой. Художнику нужен опыт – от самого возвышенного до самого низкого. Участь художника – испытывать и высшую радость творчества, и все, что есть в жизни жалкого, убогого, постыдного. Во имя опыта он и прошел через Лондон, через убийственные дни, проведенные им в Ай-би-эм, через ледяную зиму 1962-го, через один унизительный роман за другим – через все стадии жизни поэта, каждая из которых была испытанием для его души. Вот так же и к Олдермастону – к жалкой комнатушке, в которой он работает, с ее пластмассовой мебелью, с видом на зады котельной в окне, с вооруженным охранником за спиной – можно относиться как к опыту, к очередному шагу на пути в глубины.

Оправдание это не кажется ему убедительным даже на миг. Все это софистика, жалкая софистика. А если он и дальше будет уверять себя, будто ложиться в постель с Астрид и ее плюшевым мишкой значит познать нравственное унижение, а скармливать себе одну ложь за другой значит познать унижение интеллектуальное, софистика эта лишь станет еще более худосочной. Не существует, если быть безжалостно честным, ничего, что можно сказать в оправдание отсутствия для нее оправданий. Что до безжалостной честности, так это фокус не такой уж и замысловатый. Напротив, проще не бывает. Ядовитая жаба сама для себя не ядовита – точно так же и человек быстренько обрастает шкурой, которую никакой собственной честностью не прошибешь. Довольно рассусоливать, довольно разговоров! Важно только одно: поступать правильно, а уж на разумных основаниях, на неразумных или вовсе без оснований – это существенного значения не имеет.

Сообразить, что правильно, а что нет, не так уж и трудно. Ему не требуются долгие раздумья, чтобы понять, какое поведение будет самым правильным. Он может, если захочет, вести себя правильно, почти безупречно. Останавливает его только одно – вопрос о том, удастся ли ему, поступая правильно, остаться поэтом. Пытаясь представить себе, какого рода поэзия может проистечь из правильного, правильного и еще раз правильного поведения, он видит одну только голую пустоту. Все правильное скучно. Что и заводит его в тупик: он предпочел бы быть скорее дурным, чем скучным; он не питает уважения к людям, предпочитающим быть скорее дурными, чем скучными; как и к тем, кому хватает ума, чтобы дать точное словесное описание его дилеммы.

Несмотря на крикет и книги, несмотря на вечно радостных птиц, щебечущих, приветствуя восход солнца, в кроне яблони под его окном, коротать выходные оказывается для него делом трудным – в особенности воскресенья. Воскресные пробуждения страшат его. Существуют ритуалы, помогающие пережить воскресенье, сводятся они главным образом к выходу из дома на предмет покупки газеты, к чтению ее на диване и вырезыванию из нее шахматных задач. Однако газеты хватает от силы часов до одиннадцати, да и чтение воскресных приложений – слишком уж очевидный способ убиения времени.