Мужиков оказалось шестеро. Камера – двенадцатиместной. Шконки, как и в большинстве тюрем, деревянные двухэтажные. Так что, из-за любителей к верхотуре, Николаю даже досталось одно из свободных нижних мест, о чем на Пресне он не мог и мечтать. В Бутырке, правда, он спал снизу, но лишь последний месяц. Все первые полтора года заключения ему приходилось довольствоваться вторым ярусом: хата была переполнена и на освободившуюся престижную шконку всегда находились более достойные желающие.

Здесь, впервые за все время отсидки, Николай почувствовал себя как дома. Конечно, сравнение это было весьма не точным, но как еще назвать ту атмосферу спокойствия и тишины, в которую попал сейчас Кулин?

Обитатели хаты, такие же, как и Николай, этапники, все шли на общий режим. Статьи они имели легкие и Кулин, со своими четырьмя годами, выглядел среди них этаким сверхсрочником. После выяснения обычных вопросов, как звать, за что и на сколько закрыли, сколько и какие лагеря в хумской области, сокамерники отстали, предоставив новичка самому себе.

Целую неделю Николай откровенно наслаждался жизнью. В этой камере он, наконец, смог сформулировать то, чего ему так не хватало в московских изоляторах – одиночества. Осознать, и почувствовать его.

Здесь, где никто не лез к нему с бесконечными расспросами, на которые отвечать было если не обязательно, то весьма желательно, иначе не так поймут… Здесь, где никто не предлагал замазать на что либо, а если откажешься, то тебя опять-таки могут не так понять… Здесь, где никто настырно не предлагал погонять в стиры… Кулин почувствовал себя человеком. Не осужденным, а именно человеком и это ощущение он поклялся перед собой пронести весь остаток своего заключения.

Еще одним отличием хумской пересылки была абсолютная тишина. Здесь, хотя и имелся радиодинамик, он постоянно был выключен. Никому из обитателей камеры, включая и Кулина, не были интересны последние политические новости. Без них было гораздо спокойнее. Именно поэтому ручка, регулирующая громкость радиоточки, всегда была завернута до упора, чтобы голоса дикторов не мешали невесёлым размышлениям осужденных «беспристрастным» советским судом.

Разговоры, конечно велись, много и разные. Но никто не повышал голос, дабы доказать свою правоту, и в результате этих бесед, базарами назвать их было бы просто некорректно, собеседники, чаще всего, обогащали свои точки зрения, если будет позволено так выразиться.

Одной из самых актуальных тем служили попытки угадать что же их ждет на зоне, какие там порядки, что придется делать. Все слышали, что там придется работать. Но как? Лес валить или как-то иначе, никто конкретно сказать не мог. Одно было достоверно: после годов вынужденного тюремного безделья придется расстаться с обросшими лишним жирком боками.

Еще одной информацией не вызывающей сомнений, были сведения о том, что в лагерь никаких продуктов, ни колбасы, ни сахара, не пропускают, отметая это в пользу вертухаев. Один из сокамерников, дородный хозяйственник, имел в своем кешере полугодовой запас копченых колбас. Первое время он не верил что придется расстаться с этим богатством, но когда в хате побывал этапник с зоны и подтвердил это, все деликатесы пошли на общак.

Кулин пришел в камеру уже к окончанию праздника живота, но и на его долю досталось немало жестких ломтей «калабаса-балабаса» и нежных, тающих во рту, кусочков «сала-масала». С тех пор уже прошло немало времени, но все равно, Николай частенько вспоминал полузабытый вкус дорогой колбасы и копченого сала, густо сдобренного перчиком, которыми он до отвала наедался в этапке хумского СИЗО.

Но каникулы длились недолго. На восьмой день пребывания Кулина в хате, незадолго до утренней проверки, обитая сталью дверь с грохотом распахнулась и какой-то вертухай изо всех сил заколотил ключом по кормушке. Убедившись, что привлек к себе внимание, сержант достал бумажку и, смешно морщась, прочел несколько фамилий, среди которых Кулин, услышал и свою. Николай готов был не поверить услышанному, сердце не по-хорошему ёкнуло. «Кобздец лафе…» – с грустью подумал Кулин. – «Что то теперь будет?»

– Все есть? – осведомился вертухай.

– Все… – подтвердил нестройный хор зеков.

– С вещами! – криво осклабившись сообщил краснопогонник.

Не успела дверь затвориться, как в хате уже царила какая-то нездоровая суета. Остающиеся в камере со смешанными чувствами зависти и страха наблюдали за сборами уходящих на этап. Сами этапники пытались бодриться, но все равно, неизвестность действовала на нервы. То ли их опять бросят в столыпин и повезут по просторам России, то ли путешествие подходит к концу и впереди – зона.

Сразу после проверки за этапниками пришел старичок-вертухай. Он дотошно проверил всех убывающих, заставляя называть статьи, срок, его начало и завершение и, наконец, построив зеков в коридоре, повел их сквозь бесчисленные тюремные двери.

Кулин шел вместе со всеми, в неровной шеренге, тащил матрасовку и баул, потел. Его вдруг охватило чувство полной нереальности происходящего. Такое же, как и тогда, когда его перевели из КПЗ в Бутырку. Он так же тащил свои немногочисленные вещи, наскоро купленные женой, пахнущие еще свежестью и магазином, и так же ему казалось, что все это случилось не с ним, а с каким-то другим Кулиным Николаем Евгеньевичем, двойником, в тело которого настоящий Кулин попал по странному недоразумению. И это, что происходит с Кулиным-2, его, истинного Кулина, практически не касается.

И тогда, и сейчас, Николай чувствовал себя наблюдателем, неким пришельцем из иного мира, внедрившимся в странное двуногое существо и теперь обитающий в нем, собирая информацию о местной жизни.

Это состояние отрешенности не прошло и когда Николай сдавал казенные шмотки, и когда он сидел в уже знакомой хате для этапников, и когда его, вместе с остальными, погрузили в автозак и вывезли за тюремные ворота.

Личное дело Николая оказалось самым первым в стопке и он, руководствуясь уже усвоенным правилом, «кто первый встал – того и сапоги», устроился у самого выхода из фургона, заставляя всех следующих протискиваться мимо себя. Его пытались сдвинуть, но Кулин, пребывая в отстраненном состоянии, крепко держался за место, понимая, что если его лишат этой позиции, ему не удастся еще разок взглянуть на вожделенную волю.