На хорошей скорости выскочили на Котельническую набережную.

Агата попробовала установить с похитителями контакт.

— Куда едем, пацаны? — заговорила непринужденно. — На какие блядки?

Результат был тот же, как если бы обратилась к телеграфным столбам.

— Покурить хоть можно?

— Кури, только не вякай.

— Сигареты кончились. Не угостите даму?

Один из истуканов сунул пачку «Кента», щелкнул зажигалкой. Огонек выхватил из мрака не лицо, а железную маску.

— Травки бы сейчас хорошо, — сказала она.

— А пососать не хочешь? — предложил тот, кто дал закурить.

— Кончай базар, — одернул его коллега. — Не тот случай.

После этого истуканы замкнулись, и все дальнейшие попытки контакта натыкались на глухое молчание.

На Тверской ей туго завязали глаза чем-то вроде вафельного полотенца. Она не сопротивлялась. Вскоре фургон начал маневрировать, урча и чихая, и наконец остановился. Из машины ее выкинули, как мешок с отрубями, проволокли вниз по каким-то ступенькам, пару раз она больно приложилась коленом. Но даже не пикнула. Потом швырнули на что-то плоское и твердое и мигом повязали по рукам и ногам. Сдернули повязку.

Она лежала на столе в комнате с низким потолком и выкрашенными зеленой масляной краской стенами. Ни одного оконца. Помещение сырое, подвальное. Прямо над ней лампа в четырехугольном плафоне с широким серебристо-ртутным отражателем, какие используют в операционных, но свет шел откуда-то сзади. Агата повертела шеей. Черные металлические стеллажи у стен, забитые инструментами и аппаратурой неизвестного ей назначения. Слева — штатив на длинном стержне со множеством держателей, словно поднявшееся на дыбы гигантское насекомое. У ног — высокий столик со свисающими шлангами, и еще какой-то стеклянный агрегат вроде медицинской капельницы. Обстановка произвела на Агату удручающее впечатление. Комната явно предназначалась для забав, в которых у нее не было желания участвовать.

Истуканы потоптались вокруг стола, проверили, хорошо ли она устроена. Пощупали за разные места, остались довольны. Тот, кто давал покурить, видно, по натуре более сердечный, чем напарник, посоветовал:

— Лежи тихо, может, обойдется.

— Где я?

— В большой жопе, детка, — ответил второй.

Затем они погасили свет и ушли. Но дверь вроде не запирали. Впрочем, это не имело значения. Она была так туго привязана к столу, что могла шевелить только шеей. В таком положении Агата провела два или три часа, далеко не лучших в своей жизни. Зато о многом успела передумать. Наверное, ей предстояли пытки и смерть, но это ее не пугало. Она всласть пожила. Оттолкнувшись от волосатого брюха дядьки Капитана, за десять-двенадцать лет поднялась на недосягаемую высоту.

Самые знаменитые, известные московские деятели почитали за большую удачу переспать с ней. О чем еще может мечтать девушка низкого звания? У нее счет в банке, трехкомнатная шикарно обставленная квартира на Садовом кольце, к ее услугам весь мир. А уж Москва принадлежала ей целиком. Она конкретно, отчетливо вписалась в коммерческий рай. Обидно, конечно, уходить, но что поделаешь, раз прокололась. Никто из рыночных мошек не живет долго, все они одинаково чувствовали, что век их измерен, потому и кололись, и пили, и неистовствовали, торопясь напиться из чаши наслаждений. У каждого из тех, кого она уважала, с кем водилась, топтался за спиной собственный жук-пожиратель, но кого это волнует. Жизнь хороша сегодня, сейчас, а не будущим летом. Эту древнюю премудрость отлично усвоили те, кому довелось повзрослеть в эпоху чумы. Хватали, насыщались, кто чем сумеет. Вечером засыпали в роскоши, утром просыпались в блевоте — так и надо, как же иначе. Нет, возможно, бывает иначе, ведь еще существуют миллионы пескарей-обывателей, совковых выблядков, которые прячутся в своих норах, ползают на работу, чмокают синюшными ртами, выклянчивая подачки у власти, но эта участь не для гордых, свободных людей. Увы, так добирала век ее матушка, утратившая женскую привлекательность, больше не нужная никакому приблудному забулдыге. Агата не испытывала к ней ни презрения, ни сочувствия, подбрасывала иногда деньжат, которые та принимала с уморительными гримасами благодарности. Самой Агате, очутившейся вдруг на пыточном столе, собственно, не о чем было сокрушаться, лишь одна скверная мысль, явившаяся из прошлых лет, томительно жалила сердце: почему нет человека, который захотел бы ее спасти?

Все пусто, мертво вокруг, нет никого, кто по доброй воле, бескорыстно протянул бы руку помощи, даже если бы выпала такая возможность. Хуже того, она не представляла, с кем сама захотела бы попрощаться напоследок. Проплывало в воображении множество лиц, сменявших друг друга, припоминались пылкие, суматошные признания, пачки хрустких ассигнаций, закаты у теплых морей, избыток неги, страсти и вина, шорох травы и знойный угар аравийской пустыни, весь мир, распахнутый как волшебная шкатулка, — так какого хрена ей еще надо? Она чудесно устроилась в жизни, и все ее желания, самые сокровенные, сбылись…

Качнулись зеленые стены, и в комнате образовался старикан из тусовки, но теперь на нем был не клубный пиджак, а серый длинный балахон, вроде сутаны священника. Однако черные букли-бигудешки так же болтались на впалых висках, и так же пытливо светились белесые глаза из-под зверушечьих бровок. Старикан радостно потирал руки. За ним подоспели еще двое в балахонах, не поймешь — женщины или мужчины.

— Вот она, наша курочка строптивая, — проблеял старикан с умильной, жуткой ухмылкой. — Ишь как удобно расположилась. Ниоткуда не дует, красавица?

Агата спокойно встретила его ликующий взгляд.

— Развяжите пожалуйста, дяденька! Я все поняла, я исправлюсь. Честное слово, останетесь довольны!

— Конечно, поняла, конечно, исправишься, конечно, буду доволен, — бормотал старикан как бы в легкой придури и, схватив за ворот, резко дернул, располовинил на ней блузку. Замер в восхищении:

— Ах, красотища какая! Прямо Рубенс вместе с Боттичелли!

Его помощники — то ли мужчины, то ли женщины, закрытые до бровей белыми колпаками, — блестящими ножичками умело взрезали на ней юбчонку, а следом и кружевные, шелковые трусики, обнажив ее целиком. Тут старикан и вовсе заклокотал, как кипящий котел, заухал, из глаз пролилась мутная юшка.

— Бутон весенний, благоухающий, прелесть земная, да как же матушка тебя, такую складненькую, сочненькую уродила?!.

Пританцовывал, радовался, жеманничал. Потом гаркнул, будто в экстазе:

— Лампу, господа! Рассмотрим подробно, пока целехонькое.

Операционный прожектор полоснул по векам, ослепил.

— Что вы собираетесь делать? — спросила Агата.

— Ничего особенного, голубушка, ничего страшного. Разделим тебя на части, кишочки отдельно, грудки отдельно, писочку отдельно, чтобы всем хватило по кусочку.

— Прости, дяденька, ей-Богу, прости! Не губи душу. Может, живая тебе лучше пригожусь.

— Зачем грубила, голубушка?

— Пьяная была, накурилась, сорвалась. Прости, отслужу. Век не забудешь девку Агату!

Старый маньяк глядел с сомнением.

— Искренне ли клянешься, голубушка?

— Как перед батюшкой, государь мой!

— Язычок ишь злой, шебутной. Уж почти покойница, а укоротить не можешь.

— Привычка дурная, государь! Переборю, не извольте сомневаться.

— Про меня знаешь?

— Ничего. Только вижу, человек вы особенный, сила за вами огромная.

— Как видишь?

— Сердцем, государь!

Агата не сдавалась, и очи ее излучали такой яркий свет, что старик на секунду зажмурился. Потянуло его, разморило. Но Агата не обманывала, знала, если уцелеет, с этим двуногим чудовищем останется навеки. От добра добра не ищут.

— Как, хлопцы, — обернулся старик к молчаливым помощникам. — Поверим тварюшке разок?

Хлопцы замахали крыльями балахонов, отвратительно гримасничая. Ни одного человеческого слова от них Агата пока не услышала.

— Обижаются, — пояснил старик с неподражаемым глубокомыслием. — Как дети, ей-Богу. Я ведь им обещал растерзание. Они ножички припасли, наточили.