— Я не зануда, — Борис Исаакович говорил обычным ровным тоном бывшего лектора, — но смотрю на вещи трезво. Ты — политик, я банкир. В одной упряжке мы сила, но если одна из лошадок начала спотыкаться, имеет смысл ее поменять, пока не уволокла всю повозку в кювет. Я ведь понятно выражаюсь, да, Ленечка?

Улыбка его была холодна, и Шахов насторожился.

— Ты что, хочешь поссориться из-за того, что я опоздал на полчаса? Не верю! Выкладывай, какой там у тебя камень за пазухой?

— Никакого камня. Просто дружеское предостережение.

Не в первый раз Шахов подумал о том, что яйцеголовый подельщик намного опаснее и решительнее, чем кажется. Но тут как раз они могли потягаться на равных.

Неадекватный выпад нельзя было оставлять без ответа.

— Может, ты чего-нибудь не того поел? — осведомился он участливо. — Но это же не оправдывает хамства. Я тебя предупреждаю, если еще раз позволишь себе отчитывать меня как своего клерка, я выйду в эту дверь и больше сюда не вернусь. У тебя хорошая охрана, Боренька, но проживешь ты после этого не больше месяца. Вот тебе мое честное комсомольское слово.

— Что-о?! — не поверил своим ушам Сумской.

— Ничего. Дружеское предостережение. Шутка.

У Бориса Исааковича узенькое, в очечках личико сморщилось от глубокой незаслуженной обиды.

— Дурак ты, Ленька, и больше никто. Разве можно бросаться такими угрозами. Даже в шутку нельзя.

— Не я начал, — сухо ответил Шахов. — Я человек прямой, открытый, что думаю, то на языке. Твоим жидовским штучкам не обучен.

— Какой ты прямой, я знаю. Ну ладно, проехали…

Говори, зачем пришел?

Проклятый ублюдок, с уважением подумал Шахов.

Он никогда не отступает. Зачем пришел? В смысле, чего тебя принесла нелегкая? Так обращаются с шестеркой, но не придерешься, будешь смешон. Шахов сказал задумчиво:

— Удивляюсь тебе, Боренька. Такую громаду поднял, и хватает сил на мелкую грызню. Вот же дал Господь характер. Скорпион позавидует.

— Давай, что ли, ближе к сути, — поморщился Сумской, но в очах блеснула скользкая усмешка.

Суть у Шахова была такая. Кроме текущих незначительных вопросов, его интересовали финансовые дела Поюровского, его укрепы. Разумеется, доктор пользовался услугами банка «Заречный», причем на самых привилегированных условиях. Банк открыл ему два номерных счета в Женеве и в Мюнхене, помимо того, по специальному допуску вкладывал деньги в акции и ГКО. Нельзя исключить, что Поюровский подстраховывается еще где-то, но это вряд ли. Он доверял Борису Исааковичу, как маме родной, может быть, и напрасно.

— Зачем тебе? — спросил банкир. Шахов объяснил, что доктор практически вышел из-под контроля, расширяется по собственному усмотрению и скоро, судя по всему, крупно проколется. Исключительно из уважения к Поюровскому, как к своему лечащему врачу, Шахов намерен немного попридержать его бурную деятельность, сбить угар. Поэтому ему необходимо точно знать, какими средствами тот оперирует.

— На чем он проколется? — поинтересовался Сумской.

— На всем сразу. Какой-то он стал шебутной, неуправляемый. Надо его остудить. Хорошо бы на некоторое время вообще заблокировать все его деньги. Это возможно?

— Мне твой доктор никогда не нравился, — напомнил банкир. — Я тебе советовал, не связывайся с ним.

Есть много способов честно заработать, зачем обязательно лезть в уголовщину. Он же авантюрист, ты прекрасно знаешь.

— Кто из нас без греха, — улыбнулся Шахов.

— Хорошо, я приморожу счета, и что это даст?

— У него большие проплаты. Ему придется влезать в долги, брать ссуды. На этом я его прижму.

— Выйдет скандал.

— Это мои проблемы. Ты останешься в стороне.

— Не проще ли…

— Ты не понял, Борис. Я не хочу его уничтожить.

Надо, чтобы он умерил свои аппетиты и уразумел, кто хозяин. От него завоняло, но это поправимо.

— Завтра пошлю ему уведомление, что валютные счета взяты на контроль чрезвычайной комиссией. Этого достаточно?

— Не завтра. В субботу.

— Почему в субботу?

— Деньги понадобятся ему в понедельник.

Борис Исаакович прошел к рабочему столу, нажал клавишу селектора:

— Зина, кофе, и… — вопросительно посмотрел на Шахова. Тот кивнул, давай! — и чего-нибудь разогревающего, на твое усмотрение.

Зиночка Петерсон, давняя пассия Шахова, пожилая вакханка из Вышнего Волочка, решила, что для важного гостя вернее всего подойдет коньяк «Наполеон», лимон и соленые груздочки, поданные в хрустальной вазочке. Пока устанавливала угощение на столе, Леонид Иванович по-хозяйски огладил ее пышный круп. Дама кокетливо отшатнулась.

— Какой же вы, Ленечка, озорник! Ничуть не меняетесь.

— А чего нам меняться, Зинок? Это твой шеф день ото дня все мрачнее. Никак, видно, денежки не пересчитает. Он хоть тебя трахает иногда?

С просветленным лицом секретарша метнулась к дверям, а Сумской посмурнел еще больше. Очечки влажно заблестели.

— Хоть бы ты избавил меня от своих солдафонских шуточек. Здесь все-таки приличное учреждение, не Дума твоя.

С большой неохотой чокнулся с соратником.

— Что касается Поюровского, — произнес наставительно, — не знаю и знать не хочу, чем вы занимаетесь, но полагаю, рано или поздно его все равно придется сдать. Так?

— Это невозможно, — сказал Шахов, разжевав груздок.

— Сам же сказал, воняет.

— Сдать невозможно, только вырубить. Но это преждевременно… Ладно, что мы все о делах. Как дома, Боренька? Все ли здоровы?

— Твоими молитвами.

— Может, соберемся куда-нибудь вместе, давно не собирались. Скатаем по-семейному — в Париж, на Гавайи. С женами, с детьми. Полезно их проветривать иногда. Я бы даже сказал, простирывать.

Удар был ниже пояса: у Сумского не было детей. Не водилось у него и любовниц. Он жил аскетом, как положено истинному финансисту, вложившему душу в капитал.

Очень редко исчезал на день, на два в неизвестном направлении, если бы узнать куда и с кем. Да разве узнаешь.

— Ступай, Ленечка, — устало попросил банкир. — У тебя игривое настроение, а у меня забот полон рот.

Честное слово, не помню, когда высыпался.

И на это у Шахова сыскалась дружеская шутка.

— На нарах, даст Бог, отоспимся.

— Да нет, — с непонятной грустью возразил банкир. — Не дожить: нам с тобой до нар, Ленечка.

…На телевидение прибыл за пятнадцать минут до эфира. Пропуск был заказан, знакомый милиционер на турникете предупредительно забежал вперед и вызвал лифт. Леонид Иванович поднялся на седьмой этаж в студию, где давно был своим человеком. Навстречу кинулась Инесса Ватутина, ведущая передачи "Желанная встреча".

— Леонид, я уже волновалась, где ты так долго?!

— Дела, Иночка, дела.

— Ох, не успеем порепетировать.

— Зачем репетировать. Стопку в зубы — и начнем.

Только тему дай.

В устремленных на него глубоководных, искушенных очах засверкали электрические разряды. Хороша, ничего не скажешь! Сколько раз собирался надкусить это полугнилое яблочко, да все не мог решить, надо ли?

Инесса увлекла его в захламленный закуток, где на низеньком столике все же нашлось место для кофейного прибора, тарелки с печеньем, придавленной газетами, и — початой бутылки водки «Столичная». Это уж его принцип: перед эфиром сто грамм беленькой — и больше ничего. Следом за ними в закуток протиснулась тетка-гримерша, наспех подправила ему лицо — кисточкой с чем-то подозрительно липким прошлась по щекам, по вискам. Шахов смеясь, уклонялся:

— Хватит, хватит, Машута, и так сойдет!

До эфира оставалось пять минут, и Леонид Иванович почувствовал приятное возбуждение. Ему нравилось на телевидении, в этом призрачном мирке сверкающих иллюзий и сказок, и нравились люди, которые здесь работали. Он не был здесь чужим. Журналисты — публика прожженная, наглая, бессмысленная, самоуверенная, оставляющая при долгом общении привкус изжоги, но необходимая, как необходим послеоперационный дренаж для слива гноя. Куда без них. Мастера словесной интриги, чародеи лжи, продающиеся за чечевичную похлебку, мутанты, почему-то мнящие себя суперинтеллектуалами, солью земли, с вечным бредом о своей неподкупности на устах, — без них общество закоснеет, задубеет. Бродильная муть в кипящем рыночном котле. С ними приходилось ладить, как с любой обслугой. Или давить, как вшей, — третьего не дано.