Это неприкрытое вожделение заставило Мильча протрезветь.

— Все это будет при условии неприкосновенности моей особы, — сказал он, сгребая золото в портфель. — Я добыл эти штучки и добуду еще в сто раз больше. Но это могу сделать только я. Понял?

— Понял, Профессор, — сказал Патлач, с тоской глядя, как в широкой пасти портфеля исчезают потрясшие его воображение драгоценности. На столе осталось несколько колец, серьги и пачка денег.

— Возьми, — сказал Мильч, — семьдесят процентов стоимости принесешь мне, остальное твое. Не пытайся укрыть от меня хоть рубль. Я все узнаю.

— Башли тоже взять? — тихо спросил Патлач.

— Бери. Все бери. Их нужно разменять.

Патлач просмотрел бумажки и положил обратно.

— С этим я не буду связываться, — сказал он.

— Ты что? Посмотри на свет… Ну, что теперь скажешь?

— Непонятно, — задумчиво сказал Патлач, — водяные знаки есть, а вот номер у всех одинаковый…

— Все равно не поймешь, не ломай голову. Бери и смело действуй. В этом деле смогут разобраться только и банке, и то, пожалуй, не разберутся.

Часа через два Патлач ушел.

…С этого дня жизнь Мильча как бы раздвоилась на две неодинаковые, до жути непохожие друг на друга половинки. На свет появился двойник Мильча, тоже Роберт, но совсем на него не похожий, странный, коварный, опасный. Может быть, он и раньше сидел в первозданном Мильче, но сейчас под влиянием диковинных обстоятельств вдруг взял и отпочковался. Вроде бактерии какой-нибудь разделился наш Мильч на две части, но произошло это уж как-то до наглости внезапно и противоестественно. Ведь не должен был распасться наш Роби, никак нельзя было предположить, что он распадется. А вот — распался. И друзья по учебе и комсомольцы-однокашники на работе никто бы не смог предположить, что когда-нибудь из одного Мильча вдруг возникнет два.

В то время как один Мильч ходил на работу, чинил приборы, собирал установки, расшифровывал диаграммы, сдавал экзамены в вечернем институте и в общем и целом был отличным парнем — своим в доску, простым, как говорится, нашим советским, второй… о второй! Мерзкий тип, гаденыш, слизняк сине-зеленого цвета, он дрожал, трясся, исходил пузырчатой слюной от сладострастия обогащения. И что самое странное, они не боролись. Сосуществовали. Как будто бы первый Мильч смирился с тем, что есть еще второй, и раз он существовал — значит, так и надо. Может быть, в момент этого отпочкования первый и сопротивлялся, но совсем немного и только в самом начале. А потом даже стал извлекать выгоду из двойного существования.

О, какой он был добрый, благородный и отличный, этот первый Мильч! Он делал подарки друзьям, знакомым и незнакомым, выручал всех, кто б его ни попросил. Устраивал веселые пирушки, транжирил деньги направо и налево. Он сочинил незатейливую историйку о кладе монет времен Ивана Грозного, и всех это удовлетворило. Люди охотно верят невероятному. Ложь должна быть гигантски большой, тогда ей легче верят. Может быть, поэтому все еще сильны религиозные учения?

Одним словом, первый Мильч был хорош, а второй — плох, и все тут. Это ничего, но жили-то они по одному паспорту и в одной квартире, хоть раздельно, но все-таки вместе, абонируя для своей деятельности одно и то же тело. Из этого обстоятельства вытекали самые неожиданные последствия.

Мать Мильча (он заставил ее бросить работу — хватит: семь часов на ногах в душном цехе, да еще в ночную смену, и отпуск всего двенадцать дней) частенько говаривала:

— Не нравятся мне, Роби, эти твои новые друзья, ох, как не нравятся! Тусклые люди.

— Это не друзья, — отвечал Роберт.

Он лежал на огромной тахте, самой дорогой, какую можно было достать. На нем была шелковая с плетеными шнурками пижама и белоснежная сорочка.

— Это сотрудники, мама, — говорил Роберт, рассматривая потолок. Глаза темные и пустые, как окна сожженного дома, в них только второй, трясущийся, загребающий золотишко Мильч.

— Знаю я этих сотрудников. Подонки они, мой мальчик. Сдается мне, связался ты не с теми людьми. Ну скажи, откуда у тебя деньги? Ты лаборант, да еще учишься… Постой, только не надо мне об этом кладе. Стара я, чтоб сказки твои слушать.

— Ну, я уже говорил, мама, откуда они. Мы сейчас работаем по закрытой теме, за это отлично платят. Вот и все.

Мать поворачивается спиной к сыну. Она стоит у окна, за стеклом снег, люди, жизнь, работа, зарплата, уважение. Спокойно, крепко, надежно. А здесь эта невесть откуда свалившаяся роскошь, зыбкая и неустойчивая, как пьяная ночь.

— Ты никогда раньше не лгал матери, — глухо говорит она. — Значит, дело плохо. А зарплату твою я проверила в институте. Девяносто два рубля…

Мильч садится на тахту. Разговор этот ему неприятен.

— Ну, — говорит он, — те деньги выплачивает не наша бухгалтерия…

Мать отворачивается от окна, за которым снег, очень много снега и много, как снежинок, спешащих людей. Вдруг она подбегает к нему и хватает за плечи.

— Ты вор?! Ты ворюга?!

Мильч бледнеет страшно, будто кровь сразу оставляет его тело.

— Вор! Мой сын — вор! Господи… дожила я! Как мне трудно было с тобой, ты забыл? Но я всю себя угробила, чтобы ты человеком стал. Человеком! Отец бросил нас, ни за кого не пошла. Думаешь, мало предложений было? Отбоя не было. Но я не хотела тебе отчима, я не хотела…

Она заплакала, жалко так кривя подбородок.

— Мама, я не вор!

Мильч потрясен, взволнован, и тот, второй, маленький слизнячок, казалось, исчез из его глаз, ушел навсегда. Глаза светлеют от боли и жалости.

— Мамочка, не вор я! Не думай так… Ну, я просто… я нашел клад, мама. Настоящий, большой клад. Я отдам его, отдам людям, правительству, народу — кому хочешь отдам!

Мильч замолкает. Когда он поднимает голову — это уже двойник.

— Но пусть сначала, — негромко говорит он, — пусть сначала я немного попользуюсь. Совсем немного. Ну хоть капельку. Мама, не смотри на меня так. Я тоже все помню. Всю твою жизнь помню. Твою красоту помню, мама. Ты же была красивая. Но что ты видела? Что? Чтобы дать мне образование, ты работала, работала, работала… Фуфайка — вот твое вечернее платье, сапоги и калоши — вот твои туфли-«гвоздики». Война. После войны… сама знаешь, что тут говорить! Ты хочешь сделать меня человеком, и я этого хочу. Я работаю и учусь, учусь, учусь… Три года еще учиться. А ты все стареешь, и время идет. А когда я свой долг тебе выплачу? Чем я выплачу тебе свой долг? Сейчас у меня девяносто, после института будет сто двадцать, этим, что ли, я обеспечу тебя? А ты все стареешь, и ночная смена, и ревматизм, и нет твоей красоты. Будто ты не жила вовсе, мама!

Возбуждение трясет Мильча. Расхаживая по комнате, он останавливается перед окном и протягивает руку туда, где снег и уже почти нет людей, а только машины, тяжелые и сонные.

— Я все им отдам! — кричит он. — Все! Но это же бездна. В ней любое богатство как иголка в стоге сена. Исчезнет — и нет его. А для меня, для нас это счастье. В конце концов я не о себе думаю! Кроме этого перстня, часов да мебели, у меня ничего нет. Я думаю о тебе, о Юрке, который живет на одну стипендию, о твоей тете Нате… Мама, понимаешь, я не могу ждать! Не могу ждать! Не могу!..

Мать пристально смотрит на сына. Она, наверное, почувствовала присутствие того второго, но не поняла, откуда и кто он.

— Это хорошо, что ты такой заботливый, но лучше бы без этого мне свои дни доживать. А что жизнь моя трудная, так она у миллионов наших женщин трудная. Но, заметь, честная. Такую мы выбрали. А красивой да бесчестной мы сами не захотели. Понял?

— Одно тебе скажу, мама, — устало говорит Роберт, — я не вор.

Он снова лег на тахту и отвернулся к стенке. Мать ушла. Но все же разговор растревожил его. Он вспомнил, что должен звонить Патлач, и решил уйти, не дожидаясь этого звонка.

Когда он выходил из дому, раздался телефонный звонок. Он хотел было не брать трубку и незаметно проскочить на улицу, но в этот миг на кухне задвигалась мать, и он подумал, что ей будет тяжело и неприятно разговаривать с кем-нибудь из его новых приятелей. Она может сказать все, что думает, тому же Патлачу… Он снял трубку. Хрипловатый голос в трубке заторопился, выплевывая слова. Это и впрямь был Патлач.