— В лесу орудуют банды. Бывшие айзсарги, никуровские молодчики. И времени много потеряем. Нужно спасать лабораторию. До виллы ведь отсюда не так далеко.
— А как оповестить доктора Силиса? Он же ничего не знает о нашем несчастье. Где вы с ним условились встретиться? Да лежите, лежите! — Он подложил мне под голову свой пиджак.
— На шоссе Свободы, у развилки. Может, дать телеграмму?
— Телеграмму? — Он усмехнулся и махнул рукой. — Какие теперь могут быть телеграммы… Ждите меня здесь. Попробую достать мотоциклет.
Он опять ушел, а я остался лежать у дороги в поле клевера, над которым гудели шмели и тяжело провисали тучные, точно переполненные молоком облака.
Несколько раз подходили незнакомые люди. Спрашивали, зачем я лежу здесь и не надо ли мне помочь. Какая-то женщина сказала, что у моста через Юглу видели немецких мотоциклистов. Потом кто-то сказал, что немцы вовсе не там, а в устье Лиелупе.
Наступил светлый прохладный вечер. Клевер стал синеватым. В небе протянулась длинная желтая полоса.
А я все ждал Вортмана.
Потом начался нескончаемый кошмар. Связь времен распалась, и мир потонул в коричневатой тине. Порой хотелось кричать и биться головой о стену. Но люди превратились в рыб. Они шевелили губами, но рот заливала немота. Лишь глаза раскрывались шире, выпученные от недоумения и ужаса.
Линда протягивала ко мне руки из кузова. Слезы лились по щекам, рот кривился в улыбке. Я не слышал, что она говорила, но все смотрел, смотрел… Она уезжала со студентами. Мотор не заводился. Толстенькая комсомолочка никак не могла пристроить под скамьей большой синий рюкзак. Парень с осоавиахимовским значком на тенниске хмурил брови и смотрел в сторону. А старушка мать что-то говорила ему, говорила…
Машина дернулась. Из-под нее вырвался синий угарный клуб. Линда чуть не упала. Комсомолочка села на рюкзак. А парень вдруг закричал: «Мама!» И медленно тронулась машина. И люди тронулись вместе с ней и улицы. Только дома остались на месте.
Линда свесилась через борт и закричала:
— Скажи же мне что-нибудь! Скажи!
Я хотел сказать, но немая вода хлынула в горло, и я поперхнулся.
Она замотала головой и сорвала с шеи косынку. Ветер подхватил синий шелк, закрутил вдоль борта.
— Не надо. Не говори. Она мне все рассказала! Уже давно. Все рассказала. Меня привели к ней, чтобы рассказывать. Но все рассказала она. Так что я знаю. Это правда?
Я закивал на бегу. Машина ехала не очень быстро. А я бежал все боком, боком, прижимая к груди больную руку. И каждый шаг отзывался острой пульсирующей болью.
А дальше все смешалось. Я перестал различать, где быль, где вымысел. Забывал, что видел, и видел, что слышал от других. То ли Криш мне рассказал, то ли я каким-то чудом все же пробился к старику… Трудно говорить о нем. Умер наш старик, умер… Не стало гениального несчастливца. Его нашли у работающей машины. Шлем был присоединен на сто шестьдесят точек. А мы-то всегда надевали обруч. Только тридцать точек. Так мало. А он — сто шестьдесят. И сразу… Он уже несколько лет не подходил к ней. Мучили головные боли. Он испытал тяжелое нервное потрясение в первые же дни ее настройки. Ему нельзя было подключаться и работать так много тоже нельзя было. И водку пить нельзя. А он пил ее, как лекарство. Он обнимал машину сильно и нежно. Никак не удавалось развести старые окоченевшие руки, распухшие от солей фаланги. Если бы знать, что рассказал он ей в свои последние минуты…
Ее отключили, и она затихла, железная дева, сдавливающая грудь стальными шипами. Молчала. И он молчал. Один глаз приоткрыт. Яблоко закатилось. Чуть синеватый белок поблескивал в свете ненастного дня.
Мы все собрались там. Не было только Криша и Вортмана. Криш все это время метался по городу и ничего не знал. А Вортман вообще исчез. Оставил меня на дороге и не вернулся… Где-то он теперь? Жив ли?
Скользят мимо лица и застывают в тусклом зеркале памяти.
Эдгар Смилга — молодой этолог, работавший со стариком из одного лишь любопытства. Он окончил Сорбонну, и перед ним открывались блестящие перспективы. Но пустил все по ветру и стал разрабатывать для шефа схемы инстинктов. Отрешенный и равнодушный, он слепо глядел в окно.
Чудаковатый нелюдим Крогиус — психолог и ярый последователь Джемса. Одержим неотвязной идеей прагматизации рефлексов. Но старик умел держать его на узкой колее с тремя вокзалами: Понятие, Суждение, Заключение. Он тихо плакал в углу, высокий и тощий, чуть-чуть сгорбившийся. Бесполезно болталось на черной ленте пенсне. Мне захотелось подойти и погладить его острые оттопырившиеся лопатки. Успокойтесь, доктор, помните, как говаривал Локк, нет ничего в интеллекте, чего не было бы в чувствах?
Но я не двинулся с места. Все смотрел на всех на них и тихо глотал сиротство и горечь.
Молоденький рыжий Даня, как всегда, грызет ногти. Пальцы его черны от постоянного паяния! Говорят, что это он в основном собрал машину. Сколько ему тогда было? Семнадцать? Восемнадцать?
А где же наш математик? Я и не заметил, как он вышел из комнаты. Не будь старика, он бы светил своим собственным светом. Первоклассный мозг. Он стал добровольным спутником неведомого светила. Но вот светило угасло, а спутники все еще кружатся в холоде и темноте, не решаясь покинуть привычные орбиты и улететь к другим созвездиям.
Чем это он гремит там в прихожей? Как будто ведром. Но вроде бы там не было никаких ведер…
Понятие… Как страшно! Когда вдумываешься в звучание какого-нибудь слова, оно теряет смысл. Можно сто раз повторить это слово про себя, но оно станет только туманнее и нелепее. В чем понятие сходно с представлением? Конечно, это разные категории, но вдруг мне почудилась между ними связь. Повис в мозгу голубой мост. Только бы не спугнуть его. Малейшее напряжение мысли, и он растает в тумане. Как мы создаем представление о предмете? Мы сначала воображаем его. Но разве мы делаем это так детально, как она? Хотя нет, я что-то путаю. Она создает овеществленное представление — точную модель предмета. Но у нее ведь иная задача. Двойное моделирование. Важен сам процесс — моделирование представлений о предмете. А модель самого предмета — только овеществленный результат. Но куда исчезает тогда модель предмета, созданная нашим мозгом? Очевидно, она становится добычей бесчисленных книжных полок памяти. Значит, память, в простейшем случае, хранилище невидимых моделей, которые в любой момент могут предстать перед нашим внутренним оком.
Опять что-то загремело в коридоре. Что это я? Как я смел думать о чем-то другом, постороннем!.. Скорбная растерянная тишина среди хлама и запустения…
Дверь открылась, и в комнату влетел Пауль. Математик был бледен. К вспотевшему лбу прилипли всклокоченные волосы.
— Немцы!
Мы выскочили на крыльцо. По шоссе громыхали желтые бронетранспортеры. Чужие солдаты в вылинявших, пропотевших гимнастерках равнодушно смотрели по сторонам. Рукава их были засучены до локтей. На груди висели автоматы. Вдоль обочин ехали мотоциклисты. Они не смотрели по сторонам. И те, что сидели в колясках, тоже глядели только на дорогу. Все дальше, все мимо, и нескончаем был этот поток.
Показался «опель-адмирал». Я заметил, что машина запылена, еще издали по тусклым отблескам солнца. Пыль особенно заметна на черном лаке. Машина замедлила ход и остановилась. Флажки на крыльях — красный со свастикой и черный с двумя руническими «S» — обвисли. Выскочил солдат в черной пилотке и бросился открывать заднюю дверцу. На дорогу вылез офицер. Потянулся. Снял фуражку и вытер затылок белоснежным платком. Следом за ним показался другой. Когда я увидел лицо, то почувствовал, что у меня отнимаются ноги, а спинной хребет наполняется ледяным сжиженным газом.
Он улыбнулся и приветливо помахал рукой. Потом легко перепрыгнул через кювет и зашагал к нам, ловко сбивая стеком лиловые головки клевера. Другой офицер остался возле «опеля». Зато несколько мотоциклистов свели свои машины с шоссе и медленно двинулись к вилле. А я все смотрел не отрываясь в знакомое улыбающееся лицо, но видел только сдвинутую на затылок фуражку с серебряным черепом на черном околыше.