— Элизевин, мне уже не спастись.

Как сказать такому мужчине, что и я хочу чему-то его научить: лаская меня, он должен понять, что судьба — это не цепь, а полет, и если он действительно хочет жить, он может жить, и если он действительно хочет меня, то может провести со мной хоть тысячу таких ночей, как эта, а не та — единственная, ужасная ночь, навстречу которой он идет лишь потому, что она ждет его, эта жуткая ночь, и долгие годы манит к себе. Как сказать такому мужчине, что убийство ничего ему не даст, как ничего не даст эта кровь и эта боль, ведь это все равно что бежать сломя голову к концу, когда время и мир ждут нас здесь и зовут нас, чтобы ничего не кончалось, — надо только уметь их слушать, если бы он действительно, действительно смог меня услышать. Как сказать это мужчине, с которым тебе суждено расстаться?

— Я уеду…

— …

— Я не хочу оставаться… я уезжаю.

— …

— Я не хочу слышать этот крик, я уеду далеко-далеко.

— …

— Я не хочу его слышать.

Самое трудное — это музыка, вот в чем суть, главное — уловить музыку, способную передать эту близость, музыку и жесты, избавляющие от боли, когда уже нечем помочь, музыку, которая неощутимо перетекает в танец, а не в порывистый уход, перерастает в плавное движение к жизни и далеко за ее грань, оборачивается странным покачиванием души, целительным и убийственным, знающему этот танец гораздо легче, вот почему в такие минуты все влюбленные ищут эту музыку на дне слов и в прахе жестов и знают, что, набравшись смелости, они услышат ее в тишине, тишина и есть музыка, чистый звук, необъятная сердечная тишина, поляна расставания и усталое озеро в пригоршне короткой мелодии, известной во все времена и напеваемой вполголоса.

— Прощай, Элизевин.

Простой мотив.

— Прощай, Томас.

Элизевин выскальзывает из-под плаща и встает. Нагое тело девочки хранит уютное тепло целой ночи. Элизевин берет свое платье и подходит к окну.

Заоконный мир на прежнем месте. Можно учинить все что угодно — он вечно будет на своем месте. В это трудно поверить, но это так.

Босоногая девочка. Поднимается по лестнице, входит в комнату, идет к окну, останавливается.

Холмы почивают от дел. Как будто перед ними никакого моря.

— Завтра мы уезжаем, падре Плюш.

— Что?

— Мы уезжаем. Завтра.

— Но…

— Пожалуйста.

— Элизевин… такие вещи не решаются с бухты-барахты… Сперва нужно отписать в Дашенбах… Они ведь не ждут нас каждый божий день…

— Мы не поедем в Дашенбах.

— То есть как не поедем в Дашенбах?

— Не поедем.

— Элизевин, давай поговорим спокойно. Мы приехали сюда, потому что ты нуждаешься в лечении. Чтобы вылечиться, ты должна войти в море, а чтобы войти в море, ты должна…

— Я уже вошла в море…

— Что-о?

— Я больше не нуждаюсь в лечении, падре Плюш.

— Но…

— Я жива.

— Господи… что, черт возьми, произошло?

— Ничего… просто поверь мне… умоляю, просто поверь…

— Я… верю тебе, но…

— Тогда давай уедем. Завтра же.

— Завтра…

Падре Плюш онемел, перебирая в руках свое изумление. Тысяча вопросов в голове. И он прекрасно знает, какой из них задать. Короткий, ясный, простой вопрос: «А что скажет твой отец?» Совсем простой. Но он-то обычно и теряется по ходу дела. Ищи потом ветра в поле. И пока падре Плюш занят поисками, его голос неожиданно изрекает:

— Ну, и как оно… море? Элизевин улыбается.

— Чудесное.

— А еще?

Улыбка не сходит с ее губ.

— В один прекрасный момент оно кончается.

Выехали чуть свет. Экипаж весело мчал по дороге вдоль берега моря.

Падре Плюш отдавался на произвол тряски с тем же радостным смирением, с каким собирал вещи, прощался со всеми, еще раз прощался со всеми и нарочно оставил в таверне чемодан, ибо, уезжая, непременно следует запастись подходящим предлогом для возвращения. На всякий случай. Он не проронил ни слова до тех пор, пока дорога не повернула и море не начало удаляться. Ни на мгновение дольше.

— Смею ли я поинтересоваться, куда мы едем, или это уже слишком?

Элизевин зажала в руке листок бумаги. Она мельком взглянула на него.

— В Сен-Партени.

— А что это?

— Так. Одно местечко, — сказала Элизевин, накрыв ладонью листок.

— И далеко это местечко?

— Дней двадцать пути. В пригороде столицы.

— Дней двадцать? Нет, это безрассудство.

— Смотри, падре Плюш, море уплывает.

— Дней двадцать… Хотелось бы надеяться, что для подобного путешествия у тебя достаточно оснований…

— Оно уплывает…

— Элизевин, я, кажется, к тебе обращаюсь: зачем мы туда едем?

— Затем, чтобы отыскать одного человека.

— Трястись двадцать дней, чтобы отыскать одного человека?

— Угу.

— Черт, тогда это должен быть по меньшей мере принц, я не знаю, сам король, святой…

— Примерно…

Пауза.

— Это адмирал.

Пауза.

— О Боже…

По вечерам архипелаг Тамал застилает густой туман. Он пожирает корабли и возвращает их на рассвете, запорошенными снегом. В новолуние вода в проливе Кадаум отступает, обнажая огромную отмель, усеянную говорящими моллюсками и ядовитыми водорослями. В сицилийском заливе потонул остров, а два других, не отмеченных на карте, всплыли неподалеку. В водах Драгара схватили жестокого пирата ван Делла; пират предпочел броситься в море на растерзание акулам, чем отдаться в руки офицеров королевского флота. С изнуряющей педантичностью адмирал Лангле продолжал собирать в своем дворце все мыслимые небылицы и немыслимые были, стекавшиеся к нему с морей и океанов. С неиссякаемым упорством его перо расчерчивало фантастическую географию неугомонного мира. Его мозг находил отдохновение в точной и незыблемой повседневности. Его жизнь разворачивалась тождественная самой себе. И неухоженным, почти смятенным, пребывал его сад.

— Меня зовут Элизевин, — сказала представшая перед ним девушка.

Его поразил этот голос: бархат.

— Я знаю человека по имени Томас.

Бархат.

— Когда он жил с вами, его звали Адамсом.

Взгляд адмирала Лангле затрепетал в темных глазах девушки. Лангле молчал. Он надеялся, что никогда уже не услышит это имя. Все это время он отгонял его от себя. В запасе у адмирала было несколько мгновений, чтобы не дать ему вернуться и снова изранить его душу и воспоминания. Он собирался встать и просить эту девушку уехать. Он даст ей экипаж. Денег. Все что угодно. И прикажет уехать. Именем короля, уезжайте.

Словно издалека до него донесся бархатный голос. Произнесший:

— Позвольте мне остаться.

Пятьдесят три дня и девять часов Лангле не мог понять, что заставило его в тот миг ответить:

— Как вам будет угодно.

Он понял это однажды вечером, когда, сидя рядом с Элизевин, услышал ее ласковый голос:

— В этот час женщины Тимбукту поют и любят своих мужчин. С лиц исчезают тени, и даже солнце скрывается, смущенное их красотой.

Лангле почувствовал, как непомерная и сладостная усталость прихлынула к его сердцу. Будто после многолетних скитаний, сбившись с пути, он наконец вступил на возвратный путь. Не оборачиваясь, он тихо проронил:

— Откуда вам известна эта история?

— Я не знаю. Но знаю, что она ваша. Эта и все остальные.

Элизевин провела во дворце Лангле пять лет. Падре Плюш — пять дней. На шестой он сказал Элизевин, что это невероятно, но он забыл чемодан в таверне «Альмайер»; это действительно невероятно, но там остались важные вещи, там, в чемодане, одежда и, наверное, книга со всеми молитвами.

— Как это наверное?

— Наверное… ну, то есть наверняка, я вспомнил, она наверняка там, ты же понимаешь, я без нее никак не могу… эти молитвы, конечно, не бог весть что, но лишиться их вот так… тем более, что пути туда каких-то двадцать дней, подумаешь…

— Падре Плюш…

— … ясное дело, я вернусь… только прихвачу чемодан, ну, может, задержусь на пару деньков — дух перевести, а потом…