Он забыл ее там. Обычным людям, таким, как я, понять это нелегко. Загадка высоких умов, вещь, так сказать, в себе, шестеренки гения, способные совершать немыслимые кульбиты и грандиозные проколы. Бартльбум был из такого десятка. Проколы — дальше некуда. Но Бартльбума это не смутило. Он встал и, сообщив, что вернется позднее, остановился на ночлег за городом. Назавтра Бартльбум выехал в Голленберг. Он породнился с этой дорогой, стал, можно сказать, ее знатоком. Откройся где-нибудь такая университетская кафедра, на которой изучали бы дорогу на Голленберг, бьюсь об заклад, это была бы его кафедра. Беспременно.
В Голленберге все прошло крайне гладко. Шкатулка была тут как тут.
— Я охотно прислала бы вам ее, но, право, не знала куда, — сказала Элизабет Анкер голосом, который соблазнил бы и глухого. Бартльбум пошатнулся, но устоял.
— Пустяки, не стоило беспокоиться.
Бартльбум поцеловал ей руку и откланялся. Всю ночь он не смыкал глаз, однако ранним утром без опоздания вышел к первому экипажу на Бад-Голлен.
Путешествие выдалось славным. На каждой стоянке ему устраивали оживленный прием. Люди в этих краях общительные, лишними вопросами не задаются, встречают тебя с открытой душой, вот и прониклись они к Бартльбуму самыми нежными чувствами. Места там, правда, безобразные донельзя — что поделаешь, — зато люди, люди отзывчивые, как в старые, добрые времена.
Ну да ладно.
С Божьей помощью Бартльбум добрался до Бад-Голлена, вместе со шкатулкой красного дерева, письмами и прочим. Вернулся в дом Анны Анкер и велел доложить о себе. В это время художница писала натюрморт: яблоки, груши, фазаны и все такое; фазаны, понятно, мертвые; короче, натюрморт как натюрморт. Художница легонько склонила головку набок. Волосы цвета воронова крыла ладно обрамляли миловидное личико. Если бы рядом стояло фортепиано, ее запросто можно было бы принять за ту, другую, что из Голленберга. Но это была она, та, что из Бад-Голлена. Я же говорю: как две капли воды. Дивны творения матери-природы, особенно когда расстарается. Умом не охватишь.
Кроме шуток.
— Профессор Бартльбум, какой сюрприз! — заверещала она.
— Добрый день, мадемуазель Анкер, — отозвался он и тут же добавил:
—Анна Анкер, не так ли?
— Да, а что?
Профессор действовал наверняка. А то мало ли что.
— Чему я обязана счастьем видеть вас?
— Вот чему, — серьезно ответил Бартльбум. Он поднес шкатулку красного дерева вплотную к Анне Анкер и поднял крышку.
— Я ждал вас, Анна. Я ждал вас долгие годы.
Художница протянула руку и захлопнула крышку.
— Прежде чем мы продолжим наш разговор, я хотела бы сообщить вам одну вещь, профессор Бартльбум.
— Как вам будет угодно, моя ненаглядная.
— Я помолвлена.
— Ну да?
— Шесть дней назад я обручилась с подпоручиком Галлегой.
— Прекрасный выбор.
— Благодарю.
Бартльбум мысленно вернулся на шесть дней назад. В тот день, по пути из Рульцена, он остановился в Кольцене, а затем отправился в Альцен. Короче, самый пик его странствий. Шесть дней. Шесть злосчастных дней. Кстати сказать, этот Галлега был законченным паразитом, доложу я вам, абсолютно никчемным, а где-то даже и вредоносным существом. Убожество. Полное убожество.
— Будем продолжать?
— Думаю, не стоит, — промолвил Бартльбум, убирая шкатулку красного дерева.
По дороге в гостиницу профессор начал беспристрастно анализировать создавшуюся ситуацию и пришел к выводу, что возможны два варианта (замечено, что к подобному выводу приходят довольно часто, поскольку обычно вариантов именно два, ну от силы три): либо случившееся было досадным недоразумением, и тогда Бартльбуму следовало вызвать упомянутого подпоручика Галлегу на дуэль и таким образом отделаться от него; либо это был знак судьбы, великодушной судьбы, и тогда ему надлежало поскорей вернуться в Голленберг и жениться на Элизабет Анкер, незабываемой пианистке.
Отметим попутно, что Бартльбум ненавидел дуэли. Просто терпеть не мог.
«Мертвые фазаны…» — подумал он с отвращением. И решил ехать. Заняв привычное место в первом утреннем экипаже, Бартльбум снова выехал в направлении Голленберга. Профессор пребывал в ясном расположении духа и благодушно воспринимал радостные изъявления чувств в свой адрес со стороны жителей Поцеля, Кольцена, Тоцера, Рульцена, Пальцена, Альцена, Бальцена и Фацеля. Милейшие люди, как я говорил. Под вечер Бартльбум явился в дом Анкеров. Одетый с иголочки и, разумеется, со шкатулкой красного дерева.
— Я к мадемуазель Элизабет, — сказал он с некоторой торжественностью лакею, отворившему дверь.
— Барышни нет, сударь. Нынче утром уехали в Бад-Голлен.
С ума сойти.
Быть может, человек иного склада и разумения повернулся бы да и сел в ближайший экипаж на Бад-Голлен. Человек неуравновешенный, а то и вовсе слабонервный, быть может, окончательно сломился бы и впал в глубокое отчаяние. Но Бартльбум был натурой цельной и стойкой, а потому умел с достоинством сносить нещадные удары судьбы.
Бартльбум, наш с вами Бартльбум, рассмеялся.
И не просто рассмеялся, а покатился со смеху, сложился пополам, остановить его не было никакой возможности, он хохотал во все горло, до слез, до икоты, до упаду, до изнеможения. Прислуга дома Анкеров даже не знала, что предпринять, уж они и так и эдак: ничего не помогает, Бартльбум реготал без удержу, едва не лопаясь от смеха; а ведь такой беспричинный смех, известное дело, заразителен: прыснет один, глядишь, за ним и все остальные — так и зайдутся от смеха, точно смешинка в рот попала, прямо чума; вроде бы и хочешь казаться серьезным, да какое там, не удержишься, прорвет, это уж точно. Так что слуги попадали со смеху один за другим, хотя для них, между нами говоря, ничего смешного не было, им-то весь этот конфуз, ну ни с какого боку, наоборот: долго ли до беды; но нет — захихикали как миленькие, залились, затряслись, загоготали, в штаны напустить можно, доложу я вам, чуть зазевался — и готово дело. Через некоторое время Бартльбума взвалили на кровать. Но и в горизонтальном положении он продолжал содрогаться от хохота: восторженного, щедрого, чудодейственного, прорывавшегося сквозь всхлипы и слезы, неудержимого и неправдоподобного.
Спустя полтора часа Бартльбум все еще трясся, не умолкнув ни на миг. Вконец обессилевшие слуги выскакивали из дому, чтобы не слышать заразительного бартльбумовского фырканья; они улепетывали кто куда, надсаживая бока, давясь и корчась от мучительных приступов неуемного гогота; бежали опрометью, лишь бы уцелеть; сами понимаете, теперь это был для них вопрос жизни и смерти.
Нет, без дураков. В какой-то момент Бартльбум резко смолк, его словно заклинило; неожиданно он посерьезнел, обвел всех глазами, вылупился на стоявшего поблизости слугу и глубокомысленно произнес:
— Кто-нибудь видел шкатулку красного дерева?
Тот не поверил своим ушам, но, чтобы хоть как-то услужить профессору, а заодно покончить с этой свистопляской, отрапортовал:
— Шкатулка здесь, сударь.
— Тогда она ваша — дарю, — изрек Бартльбум и ну снова хохотать до умопомрачения, как будто отпустил сногсшибательную шутку, самую удачную в своей жизни остроту, колоссальную хохму — не хохму, а хохмищу. После этого он уже не останавливался.
Бартльбум проржал всю ночь. Помимо прислуги дома Анкеров, позатыкавшей уши ватой, бартльбумовский гогот допек весь городок, тихий, мирный Голленберг. Профессорское ржание без особых помех вырывалось за пределы дома, сладкозвучно разносясь в ночной тиши. Ни о каком сне не могло быть и речи. Главное — сохранять серьезность. Поначалу это удавалось. Тем более, что кое-кого этот назойливый хохот все же раздражал. Однако вскоре здравый смысл улетучился, и микроб смешинки беспрепятственно распространился окрест, пожирая всех без разбора: мужчин, женщин, не говоря уж о детях. Поголовно.
Пуще чумы. Во многих домах не смеялись месяцами. Люди забыли, как это делается. Настолько озлобила всех эта горемычная жизнь. Их лица давным — давно не озаряла улыбка. Но той ночью все до единого разразились безудержным смехом, надрывая от хохота кишки; такого с ними отроду не случалось; близкие насилу узнавали друг друга, с них точно сорвали извечно унылые маски — и лица расплылись в улыбке. Чудо из чудес. Жизнь вновь обрела смысл, когда одно за другим в городке засветились окна, а дома заходили ходуном от повального хохота, хотя смеялись без всякой причины, по волшебству, как будто именно той ночью переполнился сосуд всеобщего и единодушного терпения, и во здравие всех сирых и убогих разлился он по городу священными потоками смеха. Такая задалась оратория, даже за сердце брало. Просто ах! Хором дирижировал Бартльбум. Прирожденный маэстро. В общем, памятная выдалась ночка. Можете сами спросить. Я не я буду, если услышите что другое.