– Кстати, – спросил врач, – сколько лет вашей матушке?

– Сколько лет? Пятьдесят…

Синтаро не мог ответить точно и, сказав это, неопределенно улыбнулся. С лица врача исчезла улыбка. Синтаро, теряя самообладание, продолжал:

– Что-то около пятидесяти восьми или пятидесяти девяти, смотря как считать…

Однако врач всем своим видом показывал, что к ответу Синтаро он потерял всякий интерес. Рот, сверкавший ослепительно белыми зубами, плотно закрылся, сухая темная кожа, казалось, еще сильнее обтянула его лицо с выдающимися скулами, оно стало неприступным. Глаза санитара сверкнули за очками. Синтаро испытал жалкую растерянность… И дело не в том, что он не мог точно назвать возраст матери. Зачем врачу потребовалось узнавать это у него, когда достаточно было взглянуть в историю болезни? Так думал Синтаро, вспоминая лицо врача, с которым встретился год назад, когда привез сюда мать.

Тот был постарше, с круглым приветливым лицом. Все время, пока они беседовали, он растягивал влажные губы в нечто напоминающее улыбку и говорил очень тихо, с токийским акцентом. Идя рядом с Синтаро по коридору, он туманно распространялся о характере болезни матери, о лечебнице.

– Видите ли, такого рода болезни требуют длительного лечения, и поэтому среди пациентов лишь единицы в состоянии самостоятельно оплачивать пребывание в лечебнице. Большинство пользуется страховыми пособиями. На еду и пребывание в лечебнице пособия вполне хватает, ну а какую одежду получают пациенты, вы сами видите… – Врач пытался объяснить, почему больные одеты так бедно. Действительно, почти все они были чуть ли не в лохмотьях, которые даже и одеждой-то нельзя было назвать. Синтаро ответил, что зато стирка, как ему представляется, организована прекрасно и главное внимание уделяется не внешнему виду одежды, а ее чистоте. Врач, по-видимому, остался доволен его ответом и, покачав головой, сказал сердечно:

– Для нас это поистине благо, когда в лечебницу поступают пациенты, имеющие родных, которые, как это делаете вы, оплачивают все расходы.

Чтобы выйти из несколько щекотливого положения, Синтаро решил задать вопрос:

– Интересно, сколько по всей Японии насчитывается людей, у которых та же болезнь, что у матери?

Врач, расплывшись в улыбке, сказал:

– Совершенно неизвестно. За границей стариков, да и вообще всех, кто заболевает этой болезнью, немедленно помещают в лечебницу, а у нас особый ли вид семейственности тому виной или индивидуализм, но почти всех подобных больных оставляют дома и стараются не выпускать на улицу. Тем более это главным образом болезнь стариков… Как и в вашем случае.

Синтаро помнил – тогда он на мгновение даже остановился, неожиданно представив себе, что коридор уходит в бескрайнюю даль.

Разумеется, причиной всему растерянность, похожая на головокружение. Чем была она вызвана, он и сам толком не понимал. Но чувствовал, как зеленая дверь в конце нескончаемого, монотонного коридора с желтым пластиковым полом, белыми стенами и зелеными рамами окон, – дверь, за которой мать осталась в одиночестве в своей палате, становится недостижимо далекой, все уменьшаясь и уменьшаясь в размерах… И в ушах его беспрерывно отдавались слова «…индивидуализм… семейственность…», произнесенные тихим приятным голосом, точно звуки неведомого музыкального инструмента.

Такая же растерянность охватила его и теперь, при виде подавляющего своим молчанием темнолицего врача и санитара. Или, лучше сказать, растерянность эта, преследовавшая Синтаро по пятам, воспользовавшись его оплошностью, снова овладела им.

– Вашей матушке шестьдесят, – сказал врач, придав своему лицу мрачное выражение. – Для такой болезни ей слишком мало лет.

– А в каком возрасте обычно заболевают ею?

– Трудно сказать. – Врач недовольно поджал губы.

Врач-невропатолог одной университетской клиники однажды объяснил Синтаро, что у деревенских жительниц, которым не очень-то много приходится работать головой, с определенного возраста начинается быстрое разрушение клеток головного мозга, и наступает старческое слабоумие. Но к матери такое объяснение вряд ли применимо. Действительно, отец, даже когда не уезжал надолго из Японии, часто отлучался из дому, и мать – отец прекрасно обеспечил ее, и она была полной хозяйкой в семье – безбедно и счастливо жила вдвоем с сыном. Но это, разумеется, не значит, что в жизни ей не приходилось ни о чем задумываться. Причина ее болезни была, пожалуй, другая – резкое противоречие между той давней безоблачной жизнью и нуждой, которая обрушилась на нее в послевоенные годы, а тут еще у нее начался климакс, вызвавший и физиологические отклонения.

Впрочем, даже рассказав обо всем этом врачу, выяснять у него истинную причину болезни матери не только немыслимо, но и просто бесполезно. А о возрасте матери врач, конечно, заговорил просто так. Его слова не звучали ни как утешение, ни как прощание. Они были лишь знаком – пора покинуть палату. И вот Синтаро опростоволосился – не вспомнил, сколько сейчас матери лет. В растерянности, так и не растаявшей в его сердце, он молча провожал глазами выходившего из палаты врача, халат которого развевался, как и раньше, когда они шли сюда.

Почему-то еще с детских лет родная деревня вызывала у него чувство страха. Перелистывая альбом, он вдруг наткнулся на потемневшую фотографию. В центре в черном кимоно на стуле – такие делают в Китае – сидела бабушка, а за ней в два ряда чинно выстроились дяди, тети, двоюродные братья и сестры Синтаро. Женщины, спрятав руки в рукава кимоно, стояли впереди. Двоюродные братья одного с ним возраста были в длинных треугольных накидках, из-под которых торчали ноги в носках. Все изображенное на фотографии казалось ему странным, старомодным и каким-то жалким, но в то же время подавляло суровой торжественностью.

Отец часто получал письма от бабушки. В них всегда была приписка: в этом месяце, например, двигаться на восток ни в коем случае нельзя, сейчас там находятся злые демоны.

– Ну к чему она это пишет, ведь мне ежедневно приходится ездить на службу. – Пробежав глазами письмо бабки, он вкладывал его обратно в конверт. Но мать снова его вынимала и, читая, всегда ворчала с недовольным лицом… Теперь-то Синтаро понимал, что главной целью писем бабушки было выклянчить немного денег, но в то время глухие ссоры, всякий раз вспыхивавшие между отцом и матерью, когда приходило письмо, Синтаро связывал со страшными словами о злых демонах. И, глядя на фотографию, где выстроились его деревенские родственники, он бормотал себе под нос: «У, прожорливые злые демоны!»

Когда он подрос и оканчивал начальную школу, родная деревня стала ему неприятна уже по другой причине. Прошло два месяца после того, как отца перевели на новое место и Синтаро из школы в Хирасака попал в токийскую. И вдруг неожиданно для себя обнаружил, что говорит не так, как остальные ученики. В самом деле, едва он открывал рот, все умолкали и внимательно вслушивались в его речь. Он изо всех сил старался говорить, как другие, но тогда у него появлялось ощущение, будто язык заполняет весь рот и не дает как следует произносить слова. С тех пор, чтобы не ходить в школу, он стал частенько притворяться больным. И убедился, что ложь начинается с веры в правдивость сказанных тобою слов. Во всяком случае, он понял, насколько обременительно в школе и дома употреблять разные слова. Когда же он заговорил с новыми интонациями, которые ему в конце концов удалось запомнить, двоюродный брат его, студент, заявил таким тоном, будто удивляется его попугайскому трюку:

– Ух ты, ну и Син-тян, заговорил как настоящий токиец, молодчина!

Рядом с ними жили еще две семьи, выходцы из их родных мест. И обе, точно сговорившись, ежегодно отправлялись на родину. Было больно смотреть, как их крохотные детишки, еще не ходившие в школу, с маленькими рюкзаками за спиной семенили в хвосте каравана, груженного крупными и мелкими вещами. Но отцы этих детишек обычно говорили родителям Синтаро: