А потом, проморгавшись, снова себя в зеркале увидела — румяную, юную, успешно помолодевшую. Да еще и косынка на груди хорошая: тот самый платочек, что Дорка тогда в мой инкубаторский чемодан укладывала. У меня глаза серые, а он голубенький, оттеняет хорошо. Ну и вроде как на удачу.

Тут в коридоре голос Старого снова послышался. Я сразу краны закрутила, заторопилась.

На пороге, правда, притормозила слегка. Остановила свое изображение в зеркале, да и чмокнула его в макушку. Сама себя успокоила.

— Алло! Алло! — каркал Старый в коридоре.

Я Савву Севастьяновича обошла осторожно, вернулась в комнату.

Так и не поняла, ответили ему или нет: опять петарды в воздухе взвизгнули, продырявили небесную темень жирными огненными брызгами. Мне с порога их хорошо было видно, а тем, у кого окна не на пустырь и больницу выходят, от такого развлечения одно расстройство. Громыхает как при артобстреле. Хорошо еще, что мало кому такое сравнение в голову прийти может, Гунька вон совсем молоденький, про подобные вещи только кино смотрел, а все равно и ему эти карманные фейерверки не в радость — сосредоточиться мешают.

Он сейчас посреди комнаты сидит, устроился у пыльного картонного ящика так, будто это «Спидола» с Би-би-си, только вот помехи не в эфире идут, а прямо за окном. По звуку не похоже, а сходство все равно имеется.

— Алло, Татьяна, алло? — Старый в трубку почти кричал. Не иначе не только у нас тут салют гремит, но и там, у Таньки под боком. И вправду, в таком шуме работать сложно.

А Гунечка работал, творил мелкое волшебство, чисто для развлечения и чтобы руку набить. Обновлял и восстанавливал старенькие елочные игрушки, из тех, что давно превратились в потускневшую стеклянную труху. Так сильно увлекся, что даже мышика своего из рук выпустил: Штурман нарезал круги вокруг коробки, водил чутким носом. Будто не запахи улавливал, а радиоволны или, там, настроения.

А чего с настроениями? Тревога из меня не ушла, зато стала вполне привычной, вроде ноющего позвоночника: движения ограничивает, но соображать не мешает, пропускает сквозь себя эмоции. Любопытство, например. И немножко умиление — уж больно забавные находки в ящике оказались.

Давно я таких украшений не видела, думала, что уже ни у кого не сохранились, а Гунька вот на каких-то антресолях раскопал целый ящик. Дул на блеклые картонажные фигурки, собирал в пригоршню пыльцу побитых елочных шариков, гладил фаянсовых медведей без лап, танцовщиц без ножек и обезглавленных космонавтов в красных скафандриках… Всех восстановил — только прикосновениями, чисто на пальцах. Ладная работа, одно удовольствие на результат глядеть. Я даже заулыбалась, высветляя себе настроение. Хотела помочь, но Гунечка не пустил: он сейчас какого-то зайца целлулоидного в порядок приводил, его лишние движения отвлечь могли. Зайцу тому, судя по замшелому виду, можно было смело вручать удостоверение «ветеран новогодних застолий» с правом почетного места на самой елочной макушке. Да вот беда — елки в квартире не наблюдалось, только фикус в кадке у окна. Знатный такой, про него отдельная история была… Ну вместо елки сгодится. Удивительно, что Савва Севастьянович вообще подобное допустил. Тем более что переход из декабря в январь только завтра начинается. Для тех, кто… Тьфу, я же обещала!

Старый к новогодним праздникам относился не просто скептически, как многие из нас, а даже как-то брезгливо. С одного стиля на другой некоторые очень долго переходить не хотели, но где-то к началу семидесятых даже самые строптивые смирились. А Савва Севастьянович вот ни в какую. И ладно бы тридцать первое, так он и тринадцатого января от празднеств увиливал. Хотя там-то как раз нашим было что отметить: отдежурили праздники, вывели мирских на работу, вошли в колею, теперь можно спокойно жить, выполняя все то, что население себе в новогоднюю ночь загадало.

Ну с новогодними желаниями все сложно на самом деле, на третьем курсе под них два семестра отвели, двумя фразами всего волшебства не объяснишь. Суть в том, что их сбывать надо. Не все и не у всех, но… Тяжко Сторожевым в новогоднюю ночь: и ссоры с обидами улаживать нужно, и пьяных придерживать, и влюбленных беречь, и вот эти все пожелания с поздравлениями в уме держать. Так что конец новогодней суеты — это уже наш праздник. Вроде как дежурство сдали. А Старый всегда упрямился, наших посиделок избегал. А теперь — вот те на! — мирской Новый год отметить решил.

Я сейчас не сразу поняла, что это он не себе, а Гунечке радость делает. То ли в благодарность, что прикрыл, то ли назло неизвестно кому. Типа всех не пережжете, уважаемые, выкусите, так сказать. Ну Савве Севастьяновичу виднее, наверное. Если прикажет — так и я у себя елочку наряжу и ближе к окну поставлю, чтоб видно было кому надо.

Есть, конечно, в этом что-то ущербное, жалкое даже: так во время еврейских погромов в неспокойных районах на окна иконы выносили, чтобы не тронули никого. Это не из моей жизни история, это мне Дорка говорила такое. Ехали с ней куда-то, учеников и посвящение обсуждали, так она и вспомнила, как и где ей мама про нашу суть объясняла: в нехорошую ночь у соседей в гардеробе. Их тогда добрые люди прямо на ключ заперли в шкафу, чтобы никто не нашел. Дорка маме не поверила, спросила, почему та погром не может остановить.

Цирля на мои воспоминания отозвалась печальным мявом, но из-под буфета так и не вылезла. Может, и к лучшему: я на Доркину крылатку первое время без слез смотреть не могла. Хорошо еще, что кошавки не разговаривают. В смысле — по-людски не говорят. Я бы тогда точно себе места не нашла от непонятной вины. Мне все время казалось, что у Цирли человеческий голос должен быть как у Доры: хрипатый, но яркий, будто она гласные мяукает.

— Алло, Таня, алло! — А вот у Старого голос сейчас без интонаций был, стучал метрономом. Потом вдруг ожил, как сквозь помехи пробился: — Ну что там у тебя? А почему раньше не могла? Погибель ты моя… Ну сама решай, благодарность или выговор? Приедешь домой — доложись!

Старый обратно в комнату вернулся, покашлял как-то странно на пороге, только потом свет зажег. Я сперва думала, что это он простудился. Как-то очень медленно догадалась, что к чему. Оказывается, мы с Гунечкой у самой коробки почти стыкнулись: я на коленях, он на корточках, лоб в лоб практически — стеклянные бусы в четыре руки собирать куда сподручнее. А что из освещения один торшер — так ведь это уютнее. А Савва Севастьянович вот неловкое подумал.

Хорошо еще, что он собой владеть умеет, сразу про Таньку-Грозу все объяснил. Оказывается, там у какого-то пенсионера не то инфаркт, не то инсульт приключился, но, поскольку дедок перед этим граммов эдак триста принял, Танька его никак не могла санитарам скорой помощи вручить. Потому и не отзванивала, что с диспетчером по телефону ругалась, объясняла, что не в ментовку надо пациента. Ну объяснила, естественно. Только у нас Старый за это время сам чуть пациентом скорой не заделался.

И это в шестому часу вечера Савва Севастьянович так беспокоится. А что к полуночи будет?

Скорее всего, ничего страшного, кстати. Это сейчас Старый почти один (по крайней мере, в коридоре). А как наши все появятся и вместо ожидания действие начнется, Савву Севастьяновича словно подменят. Сразу четким будет, как будто отглаженным. Вроде листового железа.

Если бы я так рано не приехала, я бы этого всего не увидела. Но… Дома одной ждать куда тяжелее было. На Клаксона смотреть — и то сложно. Я же с ним как прощалась практически. Ну вот как я себя на этой панике поймала, так сразу засобиралась. Даже глинтвейн охладила по-быстрому, чтобы крылатик себе мордочку не обжег. Отодвинула крышку с кастрюли, ладонь над паром подержала, успокаивая варево, и за дверь как можно быстрее выкатилась. Квартира-то прибранная, случись что — перед незнакомыми визитерами стыдно не будет. Свои ключи я Павлику оставлю, еще одна запасная связка у Жеки, третья, как полагается, в Конторе. Еще четвертая была… у Семена. Но что об этом говорить?