Я уж не знаю, о чем Гунька сейчас думал, но и он историю Старого мимо себя пропускал. А Савва Севастьянович слова перебирал медленно, как гречневую крупу примерно.

— И вот подходит уже обыск к концу, а третий юноша, чернявый такой, в косоворотке, все молчит-молчит, а потом как засаживает три пули в фикус. И причем опять же молча! — почти торжествующе произнес Старый.

Я эту историю помнила слабо, но знала, что вот сейчас самое интересное и произойдет. Даже не заметила, что у меня ноги затекли. Гунька тоже не шевелился, только мышика себе с плеча на плечо пересаживал. А Цирля взметнулась, прошуршала над нами и осторожно приземлилась на подоконник. Села там — копилка копилкой — качнула мягкой лапой ближнюю к ней игрушку. Кажется, это стеклянный будильник был, на котором стрелки всегда без пяти минут полночь показывали.

— А дальше? — выдохнули мы в унисон почти просительно. Я даже удивилась, что когда шепотом, то у нас с Гунькой голоса похожи.

— А дальше… — усмехнулся Старый. — А дальше… Ну ты, Леночка, знаешь, что у меня за фикус был. — Я кивнула, хотя помнила, опять же, слабо, когда этот цветок у Старого вообще появился. Не то при Павле, не то после Крымской кампании. Знала лишь, что работал с этим растением какой-то давний камрад Саввы Севастьяновича, который, уходя на очередную войну, передал цветок по всем правилам, с оберегом. — А дальше пули-то от ствола отскакивают и обратно в эту троицу рикошетят.

— Ранили? — жадно поинтересовался Гунька, почесывая по холке шустрого мыша.

— Увы.

Штурман ревниво приподнял мордочку, а потом разочарованно отвернулся.

— Увы, мой дорогой. Но нервы товарищам пролетариям потрепали изрядно. Этот чернявенький, значит, весь в конфузе, а тот, кто у них главным был… Фамилия смурная какая-то, Фельдман, Шпильман… А, Шпеллер! Илья Аронович, насколько я помню. Так этот Шпеллер и говорит очень обвиняюще чернявенькому: «Что же вы это, товарищ Галина, так неаккуратно промахиваетесь! Можно сказать, дискредитируете советскую власть!» Ну и сам у нее наганчик-то этот забирает и…

Старый разошелся. Теперь он рассказывал легко, с прибаутками и смачными описаниями, кружил в отступлениях и держал легковесные паузы — как чечетку отбивал. Кто не знает, в жизни не догадается, что тот изрешеченный фикус Савва Севастьянович потом полгода выхаживал, несмотря на нехватку дров и прочих благ первой необходимости. Это на ведьме раны от пуль зажили бы легко, а с растения что взять…

Гунька так заслушался, что начал пальцами под отворотом футболки ерзать — чесал то место, куда в него пуля угодила. Там боли нету, так, один зуд комариный. Уже вроде неделя прошла, а он все держится…

— А дальше?

— А дальше, Павлик, совсем уж странные дела твориться начали… — Тут у Старого, как назло, телефонный аппарат ожил. Даже два. Сперва городской, а затем и мобильный, который Савва Севастьянович исключительно «карманным» величает. Ну сподручнее ему, да и слово подходящее. А вот разговоры, судя по всему, — не особо.

Мы с Гунькой еще даже не переглянулись, только свет в торшере зажгли, а то уж больно неловко вдвоем в этой темноте сидеть. Тем более что гирлянда угасала помаленьку, — Гунечка не сумел ее нормально подлатать, с подживающей-то рукой такие вещи не сильно ладными бывают.

— Ну вот что, мои хорошие… — Старый в комнату вернулся, хотел нам важное сказать, но его опять мобильник отвлек: — Все, у больничных ворот меня жди, прямо у въезда, сейчас все выясним. Вот что. Я сейчас на обход, постараюсь побыстрее, но не обещаю. Леночка, если кто в дом придет — ты гостя прими.

— Жеку, что ли?

— Можно и Жеку. А ты, Гуня…

Вот чудно… Старый нам сейчас наставления дает так, будто мы дети малые. Ну если внешне посмотреть, то это он прав. Что мне, что Гунечке сейчас двадцать с небольшим. По нынешним меркам, еще студенты. Только вот я все никак в свою молодость поверить не могу, а Гунька — к новому статусу привыкнуть, говорит мало и неохотно. Надо будет его растормошить сейчас немножко.

— Савва Севастьянович, а кто там?

— Афанасий. Сейчас на пару с ним по территории пройдемся, — осекся Старый. Ну, естественно, не будет же он Гуньке говорить, что Фоня сегодня нас страхует.

— А не опоздаем? — снова замельтешила я.

— Всему свое время, Леночка… Сейчас все соберутся, ну и поедем спокойно.

— И мне ехать надо? — спросил Гунька, смотря на своего Штурмана, а не на наставника.

— Нет, ты здесь останешься, за районом приглядишь. С балкона! — осадил Старый взметнувшегося ученика. Еще бы — самостоятельное дежурство, да еще и перед Новым годом, это же волнующе. И радостно, и ответственность. Да и время неспокойное. Вот Гунечке сейчас обидно, а не спорит, понимает, что рано ему еще под окнами светиться. — Если через час не отзовусь, то…

Что именно «то», мы не узнали, — Цирля лапками по фикусу заскользила, пытаясь добраться до ствола и там когти поточить, да и завалилась вместе с кадкой на чистый паркет!

— Цирцея! — возмутился Старый, а потом рукой махнул: — Погибель ты моя! Гуня, поговори с ней, а?

Цирля возмущенно квохтала из-под комля, горшечных черепков и чешуи побитых игрушек.

— Вредитель ты крылатый. — Старый ощупал фикус, убедился, что ствол цел, и вышел, напоследок снова попросив Гуньку прибрать в комнате.

— Сейчас, когда соберем все, давай его за веревку к трубе отопления привяжем? — предложила я, оглядывая беспорядок. Цирля опять сидела на спинке дивана, с видом оскорбленного и очень перемазанного землей орла.

Гунька отозвался с пола — он там из земли стекляшки вынимал. Я ответ не сразу расслышала, потому как за окном снова звездануло, синеватыми и изумрудными искрами. А потом охнула.

— Мррряу! — обратился Гунечка к крылатке: — Курлы-курлы-мыр… мряу?

Сперва я ушам не поверила, честное слово. Ну, когда мы в кошку или собаку перекидываемся, тогда да, мяукать и гавкать можно уже в процессе. Но Павлик-то с места не сходил, оставался в человеческом облике. И говорил себе с крылаткой — чирикал и мурчал, причем довольно требовательно. А под конец разговора зашипел даже. Цирля мрякнула что-то невразумительное, с весьма ясными интонациями — дескать, какой фикус, какой горшок, что вы мне, товарищ, огульные обвинения предъявляете, я честная кошка, сижу на диване, никого не трогаю, а вы? А Гунька в ответ снова мыркнул. Да так серьезно, что легковесный Штурман у него с плеча соскользнул и в фикусовую листву от страха забился. Цирля оскорбилась, вальяжно умахала в кухню (хвост, правда, при этом поджимала виновато).

А Гунька теперь мышика уговаривал наружу вылезти. Посвистывал тонюсенько, нежно так выходило. Я даже как-то поближе к Гунечке подобралась (и ничего, что на четвереньках), послушала. Сама себе коленкой на растопыренную ладонь наступила и сразу вспомнила, что мне же Жека про эту Гунькину способность говорила уже вроде. Я еще решила, что из-за яблочного сердца такое.

А красиво выходит, да. Надо будет Павлика потом к себе позвать, пусть он с Клаксоном пообщается, а то крылатику скучно одному. Ну и заодно надо Клаксошке объяснить, что приличные котики на занавесках в ванной не качаются. Я уже веником объясняла, да чего-то не помогло.

Цветочная кадка тем временем потихоньку склеивалась обратно, Гунька осторожно выгребал из чернозема елочную мелочь, раскладывал вдоль паркетных узоров, чтобы легче было собирать. Заоконный треск вроде стих, можно было не шептаться. Тем более что Цирля из кухни вернулась — на низком полете. Ну с веником в зубах под потолком не сильно полетаешь. Самое оно для разговора — пока я землю заметаю.

— Гунь, а что ты ей сейчас сказал-то?

— Что это мое гнездо, а не ее, — отозвался Павлик уже человеческим языком. — Если еще раз туда ломанется, перья из крыльев повыщипываю и хвостом по морде настучу.

— А у тебя хвост есть? — отозвалась я уже из коридора. Сейчас мусор выкину, ну и чайник поставлю…

— Цирля думает, что есть.