Снаружи было сумрачно и сыро. Где-то вдали гудели и завывали моторы, а потом ветер донес обрывки похабной частушки. Петер шел, спотыкаясь, что-то ему мешало, потом он понял – что, и засунул пистолет в кобуру. Все впустую. Полгода работы – коту под хвост. Предатели. Проститутки вонючие. Подонки. Все, все – к черту, к дьяволу… И тут его осенило – тайник! Есть же еще мой тайник!

У блиндажа, где якобы сидел майор Вельт, стояли часовые. Петер не стал туда заглядывать, он и так знал, что по ночам там собираются саперные офицеры, пьют ром и играют в карты. Пока, наверное, там пусто.

Подонки… предатели… паскуды…

Возле статуи Императора Петер остановился. Внимание его привлекли странные звуки, исходящие, кажется, из постамента. Приобретя невидимость и неощутимость, Петер заглянул внутрь. Там было тесно и душно, пахло разгоряченными телами и перегаром. На экране, висящем так высоко, что приходилось задирать голову, кинозвезда Лолита Борхен занималась любовью с красавцем восточного типа. Зрители бурно сопереживали. Петер пробкой вылетел наружу.

Так. Еще и это… Ладно.

Он прошел мимо часовых, нашел ту яму и засунул в нее руку. Коробки были на месте… стоп! Это были не коробки. Он вытащил одну. Да, это были банки с тушенкой. Кто-то продал тайник… Все, Петер?

Выходит, что все.

Все. Вообще все.

Ничего не осталось. Будто ничего и не было.

* * *

Он не запомнил этой ночи. Это я стер ему память. Он не должен был запомнить ее, потому что мы были вдвоем. Я держал его за руку и говорил, не переставая, говорил, что не все потеряно, что никогда не бывает так, чтобы потеряно было все – а даже если и так – держись, Петер, Петер Милле, сожми зубы и сузь глаза, ты еще нужен мне и многим, и кто вместо тебя будет проживать твою долгую жизнь? Я говорил, что никакое поражение не бывает окончательным и что бывают такие поражения, которые важнее победы. Я говорил, что без него невозможно быть этому миру, что без него здесь не смогут ни черта, а он говорил мне, что я сволочь, что не помог ему в деле и не предупредил о предательстве, пришедшем отовсюду сразу. Еще он спрашивал про Шанура и Брунгильду, но, клянусь, их судьба мне неизвестна. Он то твердел и укреплялся в решимости драться, то начинал плакать, и я не был уверен в нем до самого утра. Только утром, пройдя с ним по всему мосту до самого его конца, я оставил его там и ушел, унося с собой его память.

… Петер очнулся только на рассвете. Он не помнил, где скитался ночью, что делал и с кем говорил. Странная, пугающая пустота начиналась где-то за переносицей и уходила в глубину, где и терялась. Он сидел на мосту, на самом конце моста, и смотрел на противоположный берег каньона. До него было метров пятнадцать. Мост медленно покачивался, и тот берег плыл перед ним попеременно вправо и влево, и эти плаванья сопровождались глухими всхлипами металла, и изредка вдоль моста, как вдоль обнаженного нерва, пробегала похожая на одновременный говор сотни детей волна – возникала и уходила. Потом сзади возникли еще и шаги, сначала искаженные до неузнаваемости, превращенные в ритмичный перебор сотен струн ненастроенного инструмента, лишь постепенно ставшие именно шагами. Петер помнил, какие ощущения от ходьбы по решетчатому настилу моста – будто одновременно с тобой и на те же самые места наступает кто-то снизу, то есть не совсем одновременно, а с крохотным запозданием, и это вырабатывает особую походку у идущих по мосту. Петер нехотя оглянулся. Это шел Козак.

Петер пододвинулся, и Козак сел рядом.

– Ты чего пришел? – спросил Петер.

– Майор твой попросил тебя найти.

– Камерон? – спросил Петер.

Козак кивнул.

– Христиан не нашелся? – спросил Петер.

– Говорят, он улетел, – сказал Козак хмуро.

– Странно, – сказал Петер.

– Ничего странного. Странно, как еще все не разлетелись.

– Привычка, – сказал Петер.

– Не только.

– А Брунгильда?

– Не знаю.

– Как Камерон? Очень плохо ему?

– На ночь морфий вводили – спал. Язык ему весь порвало и зубы повыбило.

– Видел.

Они помолчали. Утро стремительно превращалось в день, и в этот день следовало еще что-то сделать, потому что так принято в этой жизни.

Мост проплывал мимо того берега, и Козак, вглядываясь в него, сказал вдруг:

– Смотри, снайпер.

Там, где к серой скале прилепился густой куст краснотала, блеснул зайчик в стекле оптического прицела. Козак вяло помахал туда рукой.

– Не стреляй! – крикнул он. – Нихт шиссен! Донт шут! Но сачена!

Из-под куста показался сначала ствол винтовки, потом голова снайпера. Потом снайпер высунулся по пояс.

– Гива у ло смак цу? – спросил он, чтобы было совсем понятно, добавил: – Тобако!

– Закурить просит, – перевел Козак. Он похлопал себя по карманам, посмотрел на Петера. Петер вытащил пачку, заглянул. Там было еще пять сигарок. Он оставил по одной для себя и Козака, выщелкнул из запасной обоймы три патрона и бросил их в коробку для тяжести.

– Лови! – крикнул он и, размахнувшись, бросил пачку снайперу.

Тот поймал ее, сунул сигарку в рот, закурил, выпустил клуб дыма и изобразил на лице блаженство.

– Тенгава ло! – крикнул он. – Блугадрен!

Козак дал Петеру прикурить, закурил сам.

– Война кончится, мост достроим, – сказал он. – Будем друг к другу в гости ездить.

– Угу, – согласился Петер. Он выщелкнул еще один патрон, наклонился вперед, заглянув в головокружительную пропасть, и уронил патрон вниз. Он был долго виден – летящей желтой искоркой. Потом исчез.