Из этой привязанности Моцарта к Гайдну родились все Шесть струнных квартетов, написанные между 1783 и 1785 годами и посвященные дорогому другу. По форме они схожи с «русскими квартетами», которые только что опубликовал Гайдн, в них слышится совершенно новый акцент. Вольфганга поразила и особенно взволновала та романтическая чувствительность, с которой индивидуализируется каждая из «личностей», составляющих квартет. Чтобы показать учителю, что он хорошо понял его намерения и последовал его примеру, Моцарт в общем разговоре ансамбля из четырех смычковых инструментов настойчиво использует прием, благодаря которому психология и чувства каждого «собеседника» разнятся между собой, ни на секунду не нарушая музыкальное единство ансамбля. Эмоциональную отчужденность традиционного квартета Моцарт после Гайдна и до Бетховена, который сделает еще более очевидным романтическое противопоставление темпераментов, заменяет своего рода доверительностью, почти исповедью. Отдельные элементы этого коллективного существа, каким является квартет, сплавляют воедино свои индивидуальности, гармонизируют несогласованность, как если бы общее звучание было для каждого из них необходимым условием выявления своей особой патетической выразительности, способом реализации, свершения того уникального, что присутствует в каждом из них, и развития каждого в слиянии с выразительностью ансамбля.

В этих квартетах, и в частности в Квартете ре минор (KV 421), в Квартете Ре мажор (KV 499) и в Квартете До мажор (KV 465), которые Гайдн называет диссонансными, Моцарт представляется уже романтиком, несмотря на чистоту классического письма, несущего в себе следы Баха и Генделя. Этот романтизм проявляется не в самих формах, а во вдохновляющем их чувстве, диссонансы же порой заставляют слушателей вздрагивать, а критиков негодовать. Паумгартнер приводит несколько «выдержек из прессы», характеризующих удивление шокированных слушателей, вызванное этими квартетами. Один из критиков считает, что они «слишком остры», и сомневается в том, чтобы их мог вынести хоть какой-то слушатель. Другой говорит об «этих варварах, которые, будучи лишены всякого слуха, вбили себе в голову идею заняться музыкой». Самый влиятельный, из газеты «Винер цайтунг», оказался и самым умеренным: он довольствуется выражением сожаления о том, что «фраза г-на Моцарта, такая вдохновенная и отличающаяся такой реальной красотой, слишком уходит в сторону из-за желания любой ценой сделать что-то новое». Однако эти новые произведения, родившиеся из дружбы с Гайдном и восхищения Бахом и Генделем, принадлежали к самой чистой, самой благородной немецкой традиции XVII века, и если критики больше не узнают в них Моцарта, к которому успели привыкнуть, то это происходит потому, что юный музыкант настолько приблизился к блестящим предшественникам, что, как говорит Паумгартнер, «нам кажется многозначительным то, что именно строгое искусство прошлого наделило его гений решающими средствами для достижения абсолютного мастерства и высшей свободы в духовном формировании его музыки».

К сожалению, австрийское музыкальное сообщество было настолько зашорено итальянщиной, которой когда-то увлекался и сам Моцарт, что было просто неспособно понять несравненные достоинства той серьезной красоты, которая звучит в Большой мессе до минор (KV 427). Эта месса была впервые исполнена в Зальцбурге 25 августа 1783 года в благодарность за излечение Констанцы, выздоровевшей после тяжелой болезни; в этот день она сама пела патию сопрано.

1783 год знаменуется значительным изменением ситуации, возвращением к Моцарту успеха, даже популярности; и, как часто бывает, сам этот успех есть лишь форма недоразумения, углубившего разрыв между композитором и его публикой. Это недоразумение, надо признать, происходит от склонностей характера и гения Моцарта. Венское общество, которое отказывается признавать его основополагающие качества, тем более те, которые эволюционируют к серьезному, одухотворенному искусству, благодарно Моцарту как гениальному творцу легкой музыки. Уточним: это прилагательное «легкая» не предполагает в моем понимании никакой уничижительности и должно восприниматься в значении, отвечающем легкости австрийского общества XVIII века. Можно даже сказать, что на протяжении всей своей истории Австрия сделала из этой легкости некую добродетель, искусство. В Австрии легкость никогда не противопоставляется ни силе, ни красоте, ни мощи ее художественных творений. Она придала им особое очарование. Представляется, что Австрия инстинктивно и, так сказать, «культурно» пользовалась этой добродетелью легкости, о которой говорит Ницше, восхваляя ее в противоположность немецкой «тяжеловесности».

В ницшеанском понимании Моцарт был легким, и притом достаточно легким, чтобы восхищать своих соотечественников, которые часто были глухи к тому новому, более возвышенному и более оригинальному, что отличало его теперешние произведения. Словно они по-прежнему хотели видеть в этом двадцатисемилетнем музыканте то самое маленькое чудо, которое когда-то их так восхитило. Венды продолжали считать его виртуозом и восхищаться в основном его виртуозностью. Он охотно приспосабливается к этому. С доброжелательной, несколько снисходительной готовностью он соглашается стать украшением празднеств при дворе и в частных домах, демонстрировать этим поверхностным меломанам такую музыку, которая их устраивает. Признаем, что даже в этой музыке, которую мы называем легкой, гений Моцарта по-прежнему остается верным самому себе и на уровне самого изысканного качества.

Существует и другой мотив той готовности, с какой Моцарт соглашается стать пианистом, которому аплодируют и о котором спорят: это отсутствие твердого положения, которое обеспечивало бы семейные нужды и возможность зарабатывать на жизнь своими сочинениями. Наконец, Моцарт обожает клавир, и предоставленная ему возможность писать и играть свои концерты для фортепьяно удовлетворяет то тайное предпочтение, которое он сохраняет к этому инструменту. Кроме того, успех его имеет вкус сладкой горечи, ибо он делит его со своею первой возлюбленной, Алоизией Вебер, ставшей госпожой Ланге, получая возможность слушать, как она поет арии, которые он часто сочиняет для нее.

Первый концерт, одобренный Глюком, вдохновил его на упорное продолжение начатого и организацию за свой счет настоящего вечера-концерта с чрезвычайно объемной программой: три симфонии, два концерта, вариации на темы арий Паизиелло и Глюка, затем арии, которые пели, естественно, Алоизия Ланге, Сюзанна Тейбер и Адамбергер. Присутствовал император. Он несколько раз подавал сигнал к аплодисментам и заплатил двадцать пять дукатов за ложу, которую занимал. Успех становился все значительнее. Сто семьдесят четыре слушателя абонировали места на все концерты, не пропустив ни одного и увлекая тем самым неравнодушную к музыке публику. Во время Поста 1784 года Вольфганг дал фестивали — один или вместе с пианистом Рихтером, для которого он постоянно писал новые вещи. Фестивали эти проходили под бурные аплодисменты. Можно себе представить, как мало оставалось у Моцарта времени для того, чтобы сочинять: с 26 февраля по 3 апреля он выступил в двадцати двух концертах.

Времени не оставалось и на то, чтобы сосредоточиться и подумать, потому что утренние часы посвящались урокам, а вечерами приходилось выходить в свет, чтобы не разочаровывать знатных любителей музыки. Чуть ли не задыхаясь от суматохи, Моцарт изображает усталость и досаду, но в глубине души он очарован тем, что наконец-то вырвался на широкую публику, которую всегда желал взволновать. Аплодисменты, которыми награждают артиста, не настолько его ослепляют, чтобы он был не в состоянии правильно оценить свое искусство, но проявление единения, даже слияния с аудиторией создает атмосферу, благотворно влияющую на дальнейшее творчество. Моцарт хорошо понимает, что большая часть этих людей, устраивающих ему овации, не проникла в глубину его души и что самая суть его гения, вероятно, от них ускользает, но потребность быть любимым, которая жила в нем всегда и с самого детства мешала ему играть, если он подозревал, что в зале есть «кто-то, кто его не любит», жажда согласия, общения, мучившая и одновременно питавшая его обнаженную чувственность, находит удовлетворение в возможности видеть полный зал, слышать исполненный любопытства гул, за которым следуют возгласы восхищения. Тем более что венская публика всегда была «демонстративна», откровенна и выражала восторг с воистину южной живостью.